Я несусь под вечер по двору замка, барабаню кулаками в дверь и ору: "Люди, бегите смотреть -какой чудный мягкий свет!"
Смешно.
- Не могу себе представить, - сказал я.
как бы я тебя позвал.
Такое и вообразить нельзя. То есть допустим, что я - управляющий Донат, я слышу это, вижу парня, который прибежал и выкрикивает эти слова. Только допустим такое. В лучшем случае он недовольно покачает головой и отправится будить приказчика.
- Сходите-ка в лес да поглядите, что там такое светится, а завтра утром придете в контору и доложите, - говорю я, подражая голосу Доната.
Получилось довольно похоже, и мы оба от души посмеялись. Никогда я не думал, что такое вообще возможно.
Амелия вошла во вкус игры. Она изумленно уставилась на меня сверху вниз, изображая свою мать, стоящую в проеме двери, а потом, полуобернувшись назад, позвала:
- Солнышко, поди-ка сюда! Ты знаешь этого мальчугана? Он говорит, что хочет показать тебе лесной пожар.
Вот она, значит, какая, ее мать. Не слушает, что ей говорят. И я с легким сердцем расхохотался. Нам было хорошо друг с другом. Лучше, чем мы предполагали.
Мы не только были самими собой, но и изображали, кого хотели. Вот Михельман, угрюмый и недоверчивый:
- Какой еще свет? Кто-то сигналит, что ли? Может, фонарями? Люди, да там десант большевиков!
А вот Херта Пауль, которая убирает скотный двор.
- Боже правый, - восклицает она, - ну ничегошеньки не вижу!
Потом я изображаю Ахима Хильнера, нашего кошкодера: расправляю плечи и вразвалку топаю по лугу-прямо скажу, он у меня здорово получился! Ахим хочет разобраться в этом деле досконально. И вот уже разобрался:
- Просто деревья засохли, их надо вырубить. Что ты мне дашь, если я покажу тебе ночной Париж?
- Ночной Париж? - переспросила Амелия.
Когда я еще учился в школе, Ахим как-то показал мне "ночной Париж". Подойдя сзади, он сжал мою голову руками, оторвал меня от пола и держал на весу, пока у меня в глазах не потемнело, - это и был ночной Париж.
Я хочу сказать, что таким манером и впрямь отрываешься от Хоенгёрзе, во всяком случае, если немного поднатужишься, увидишь и ночь, и черные крыши Парижа, и серые облака.
Я рассказал об этом Амелии, и мы с ней долго смеялись над нашей затерявшейся где-то там внизу деревней, из которой мы оба удрали...
Светящаяся голубоватая дымка, осенью застилавшая кроны лиственниц, принадлежала лишь нам одним-это мы ясно поняли. И это было уже кое-что. Для начала вполне достаточно. Я знаю людей, начинавших с меньшего. Я проникся доверием к ней и вытащил из тайника наши древние черепки.
- Вот, гляди, - сказал я, в этом они растопляли жир.
- Откуда ты знаешь?
Видишь, черепок внутри совсем темный.
Да, она видела.
За первым черепком последовал треугольный обломок древней вазы, вылепленной вручную. Снаружи вдоль края были видны две неглубокие канавки, не очень ровные, да и с чего бы.
В канавках вообще-то никакой нужды не было, - заявил я, - Но, сделав вазу, человек окунул мизинец в воду и дважды с силой провел им вдоль края.
- Ты разве был при этом?
Я засмеялся. И сослался на Швос[же.
Я рассказал, как мы с ним сидели здесь и думали о том далеком времени.
Амелия пришла в неописуемый восторг от этих канавок, в которых никакой нужды не было.
- Так это начиналось, - сказала она. Ей все больше нравилось здесь, это было видно.
- Что начиналось? - переспросил я.
- Настоящая жизнь, жизнь на века.
И поскольку я все еще озадаченно молчал, она пояснила:
- Тогда она наконец стала доставлять им радость.
И, держа в руках черепок с едва заметными неровными канавками по краю, она ликовала еще больше, чем в тот раз Швофке.
- Ведь они тут и впрямь не нужны. Это же просто посуда. Емкость для пищи.
- Может, для сиропа, - вставил я.
- Пусть так, - возразила она. - Но вот им захотелось, чтобы на вазу было приятно смотреть, и появились эти канавки. Мне кажется, их сделали не пальцем, а сухой жилой.
- Но ведь они же кривые.
- Ну и что? Те люди сгинули без следа, жир тоже давным-давно кончился, а канавки? От них уже рукой подать до рисунков на стенах.
Может, у него на пальце были мозоли.
Так мы с ней говорили и говорили, и в конце концов я незаметно для самого себя начал понимать Швофке. Я хочу сказать, что он, разглядывая черепок, высказывался так же туманно, как она.
- Да, - вздохнул я по-стариковски. И какого труда им это стоило...
Ее глаза расширились и стали круглыми, как колеса. Видимо, я ляпнул что-то не то!
Но она взглянула на меня так, словно давно ждала этих слов. И теперь наконец их услышала.
- Очень верно сказано, - подтвердила она и надолго задумалась. А потом добавила: - Я и не знала, что на свете бывают такие, как ты.
Я перепугался. Какой это я такой?
- Не я ведь нашел черепки, - воскликнул я. Это все Швофке.
Она промолчала.
А потом спросила:
- Где он теперь?
Но я этого не знал.
Этого никто не знал.
8
- Пришла как-то раз узкоколейка, - начал я рассказывать. - И тот, кто сидел на тендере паровоза, продал ему танк...
Нашу узкоколейку восстановили в 1943 году. Старые рельсы приподняли, сняли слой дерна, итальянцы сменили шпалы.
Раньше деревенские топали пешком километр с гаком до шоссе и дальше ехали автобусом. Но бензина не хватало для самолетов, вот почему деревня вновь обрела хотя и не очень удобное, но все же "прямое" сообщение с внешним миром. Поезд выходил из Дамме. проезжал через Хоенгёрзе в 8 часов утра и следовал дальше до Марка.
Около трех часов пополудни он возвращался, если по дороге где-нибудь между Маркендорфом и Винцихом не сходил с рельсов.
Под конец начали цеплять к нему вагон с русскими военнопленными, чтобы было кому поставить на место дряхлый паровозик, который с трудом находил свою колею в песке, зарослях дрока и крапивы.
Однажды он еле-еле дотянул до деревни к шести часам вечера, и машинист, проклиная все на свете, побежал в нашу слесарную мастерскую - полетел палец шатуна.
Швофке как раз стоял возле винокурни и придерживал вола, впряженного в телегу с бардой, потому что скотницы с ним не справлялись. Тут через борт тендера перегнулся какой-то человек, черный, как негр, и помахал ему рукой. Когда Швофке нерешительно подошел, человек свесился еще ниже и спросил, прикрывая рот ладонью: