- И избави нас от лукавого! произносил он еле слышно.
С тех пор как он начал доставлять похоронки, в деревне почти совсем затихли толки о новом учителе. Никто и не заикался уже о том, что школьные свидетельства, выданные Михельманом, даже в районном городке не принимаются во внимание. Что уж тут говорить, на дворе стояла зима 1944 года, слишком многих она унесла.
И разве удивительно, что вскоре уже всем, и прежде всего ему самому, стало казаться, что страшная кара исходит от него, от Михельмана?!
- Спаситель посреди нас, - сказала Дорле по прозвищу Пышечка.
Она уже опасалась, что он таким манером всех стоящих мужиков истребит.
Но в том-то и дело, что истинный бог-особенно если у пего своей землицы нет-не только страх внушать желает, но и любовь. Истинный бог, особенно если он по совместительству еще и школьный учитель, да к тому же не умеет ни одной фразы довести до конца, не желает лишь омрачать людей вестью о безвозвратной потере. Он желает творить добро, сказал бы я теперь.
Он не только карает, но и являет божественное милосердие. Вот в эту-то пору и началась история с башмаками.
Как-то морозным утром, в восемь часов.
Михельман велел детям выйти из-за парт и показать башмаки. На некоторых он тут же набросился с побоями, крича, что в школу надо приходить в приличном виде, даже-или тем более -в тяжкий для народа час. Кроме того, можно и простуду схватить.
Винфрида, младшего сынишку наших соседей, - одного из тех, кто видел, как Швофке уходил из деревни, таща за собой деревянный танк, вымененный у пленного украинца, - этого-то Винфрида он сразу выделил из общей массы. Мальчик был обут в высокие ботинки на шнурках, явно ему не по размеру-носки задирались вверх, словно стремились вознестись на небо, а каблуки были стоптаны начисто.
- Тебе что, некому отдать башмаки в починку?
- Некому.
- Кто еще хочет починить обувь?
Тут-то и пробил час, когда бог, внушавший страх, явил милосердие. Михельман выразил готовность взять на себя починку обуви. После уроков Винфрид разул свои опорки и зашлепал домой в деревянных башмаках без задников. Но на следующий день опорки преобразились как по волшебству: подшитые новыми кожаными подметками, они гордо возвышались на заново подбитых каблуках, а начищенные до блеска носки вновь прочно стояли на земле.
Наш-то, его отец, видевший в жизни не так-то много хорошего, совсем голову потерял от радости. Подметки, как он обнаружил, были вырезаны из трансмиссионного ремня ("самая лучшая кожа!"), каблуки - из самолетных шасси, причем все так искусно подогнано на сто лет хватит. И он с полной готовностью выложил две марки и двадцать пфеннигов, которые полагалось заплатить за работу.
Когда слух об этом пронесся по деревне, другие родители тоже захотели, чтобы ботинки их детей взяли в ремонт, и жена Михельмана, покидавшая постель только на два часа в день - тело ее разрослось, а сердце усохло, с 15 до 17 часов принимала у них стоптанную обувь и складывала ее в мешок.
Куда эти башмаки потом отправляли, никто не знал. Иногда к дому Михельмана вечером подкатывал разбитый "опель", а в какую сторону потом уезжал - неизвестно.
Все в деревне просто диву давались: что ни ботинок, то иной подход, сообразно его фасону и качеству. Сразу было видно, что над ним поработал мастер своего дела, прямотаки виртуоз. У Михельмана от заказчиков просто отбою не было, причем далеко не все они имели детей школьного возраста это было условием скорее желательным, чем обязательным.
Прошло совсем немного времени, и вот уже ученики тащили в школу мужские полуботинки, черные или коричневые, рабочие башмаки из толстой свиной кожи, дамские туфли, в том числе и лодочки на высоких каблуках (у кого они еще уцелели), сандалеты, спортивные тапочки, сапоги и обычно уже через неделю получали все в лучшем виде - даже с новыми подметками, если это оказывалось необходимым.
В соседней деревне Винцих жил, правда, сапожник, но он был уже очень стар; под каблуки он набивал железные пластинки, а вместо подметок приколачивал дрянную красную резину, в которой гвозди совсем не держались, а сама она вспучивалась и вылезала с боков, так что каждое утро приходилось ее обрезать целыми полосами. Теперь уже из Винциха стали приносить рваную обувь в Хоенгёрзе. Вот как далеко зашло милосердие Михельмана. Конечно, наш бог загребал неплохие денежки, да по тем временам разве за это кто осудит.
Ну вот, а потом пришел день, когда наш бог, как и всякое истинное божество, показал нам всем, что его доброта не безгранична. Да иначе и быть не могло. Милосердие милосердием, да только злоупотреблять им не надо.
В воскресенье выпал свежий снег; Михельман важно и неторопливо шествовал вниз по улице. На нем была теплая куртка и подбитые новыми подметками сапоги, скрипом соперничавшие со снежной корочкой. Навстречу ему двигался Лобиг, тот самый, что совсем недавно поднял бучу в трактире и требовал сменить учителя.
И вот они столкнулись лицом к лицу.
Михельман, умевший отличать существенное от несущественного, уже издали уставился на ноги Лобига. Сам человек его не интересовал. И что между ними когда-то произошло, теперь не имело значения. Он буквально прилип глазами к сапогам Лобига и не отрывался от них до тех пор, пока тот не остановился и не стал озадаченно разглядывать свои ноги.
- Послушай, Лобиг, в каком виде у тебя сапоги? - вдруг спросил Михельман.
- А что такое? - пожал плечами Лобиг.
- Каблуки стоптаны набок, а у одного, мне кажется, и подметка сбоку оторвалась.
- Ну и что? - заклокотал Лобиг. - Тебе-то какое дело?
Его дочка Герда, та самая, что не попала в торговое училище, была писаная красавица, легкая и грациозная, как жеребеночек, и Лобигу просто тошно было глядеть, как этот чурбан, не сумевший ее ничему научить, с самодовольным видом шествует по улице. Лошадьми торговал плохо, детей учил и того хуже, так теперь еще и за сапоги взялся?!
- Надо бы отдать их в починку, заявил Михельман.