- А как же твоя мама? Наверняка ведь тебя сейчас ищет.
- Хуже-наверняка меня не поймет.
- Но ведь она вроде хорошо к тебе относилась?
- Пока я была послушна ее воле.
- А теперь больше не хочешь?
- Конечно, у меня своя голова есть.
Мы говорили о посторонних вещах, но от этого положение наше представлялось еще более безвыходным-каждый старался сделать вид, будто ничего особенного не произошло и наша любовь не такое уж безнадежное дело.
В полной готовности умереть в любую минуту, я прижал Амелию к себе и спросил:
- Твоя мама тоже прочитала такую уйму книг ?
- Куда больше. Только по ней незаметно.
- Понятно, понятно.
- Не станет же она читать стихи Донату.
- Не станет.
- Когда на нее нападает тоска, она берется за книги или едет в Зенциг.
- К врачу-специалисту.
- Его фамилия Кладов, - почему-то уточнила Амелия. Видимо, теперь это не имело значения. - Он пишет пьесу. А вообще-то он жестянщик.
Слово "жестянщик" само по себе не звучит оскорбительно, но достаточно было услышать, как презрительно она прошипела это "щ".
Но ведь твоя мама... Я никак не мог представить себе ее мать, эту чопорную даму, рядом с каким-то жестянщиком.
- Она верила в его... ну, талант, что ли.
Правда, только пока к нему собиралась, а по возвращении-уже пет.
Вот она, значит, какая, ее мать. Я собрался было спросить, почему по ней совсем не заметно, что она может быть и другой, как вдруг мне послышался гудок узкоколейки.
Справа по-прежнему [рокотали танки, но слева донесся далекий и жалобный звук.
- Узкоколейка! - завопил я и рванулся было вскочить, но Амелия сжала меня как в тисках.
Ты все испортишь!
Уж если она с таким презрением произносила "щ" в слове "жестянщик", а потом и "т" в слове "талант", то ей, конечно, вполне хватило моего неловкого движения, в ее глазах я изменил самой идее вечной любви. Неважно, что пока мы еще не умирали. а только репетировали смерть...
Лишь намного позже я сообразил, что никакого гудка и не было, что для узкоколейного поезда было бы чистейшим безумием вдруг появиться здесь. Кик бы то ни было, Амелия и потом не разжала рук. Для этого, как она выразилась, "не было оснований".
И самое удивительное, что я, хоть и после долгого молчания, признал-таки ее правоту.
Вечная любовь черпает силы в самой себе и преодолевает все. хотя и с трудом. Все зависит от силы воли.
И вот я взял себя в руки и сделал робкую попытку опять завязать разговор:
- А как у тебя было со школой? Тебе нравилось учиться?
Не знаю. Как-то еще не думала.
- Мне нет, - заявил я. Я не любил ходить в школу.
- Ты можешь себе это позволить, - вздохнула она, и я был горд тем, что мог себе это позволить. Хотя бы это.
- А у Михельмана ты училась?
- Нет. опять вздохнула она. - Никогда.
- Твое счастье.
- Знаю.
Ее губы почти касались моего уха. так что достаточно было едва слышного шепота.
- Поначалу кажется, что жизнь скука, верно?
- Верно . - согласилась она. - Появляешься на свет, и за тебя все уже заранее решено: и что есть. и где учиться, и как жить...
Мне опять стало трудно следить за ее мыслью. Ведь меня волновала сама Амелия. а вовсе не ее речи. Они так не вязались с обстановкой, что скорее мешали.
За меня никто еще ничего не решал, тем более насчет еды; но только я попытался представить себе, каково это-с самого рождения жить в господском доме и всю жизнь мечтать о вечной любви, как совсем рядом послышались чьи-то шаги.
Наш час пробил. Шаги приближались!
Роковой миг наступил. В дверь отчаянно забарабанили.
Я не выдержал и хотел было вскочить, но Амелия на этот раз предвосхитила мое движение: обхватив мою голову, она прижала ее к своей груди и сплелась со мной в единый комок. Мы оба замерли...
Дверь распахнулась, повеяло свежим апрельским ветром. Мы закрыли глаза, ожидая выстрела в упор. Я забыл сказать, что одежды на нас никакой не было, равно как и одеяла или хотя бы охапки соломы. "Вечные возлюбленные" смело возвещали враждебному миру о своей любви: но враг, стоящий в дверях, видимо, был к этому не готов и не издал ни звука.
Только после очень длительной паузы послышалось:
- Боже мой, Юрген!
Мы осторожно приоткрыли глаза и скосили их на дверь. В проеме стояла моя мать. Она так смутилась, что не знала, куда девать глаза.
8
Я не ослышался: поезд узкоколейки на самом деле вернулся, причем на паровозе сидел тот самый украинец, что раскрашивал игрушечные танки яркими цветами и мог бы прочесть письма Бориса Приимкова-Головина, о которых у нас в деревне никогда не забудут. Все бывшие военнопленные слушались его как командира. Мать рассказала, что они, теперь уже с оружием, спрыгнули с поезда, с ходу разнесли противотанковое заграждение, напав на "защитников" с тыла, вновь вывесили белый флаг на колокольне и потом долго, но тщетно разыскивали Михельмана.
За это время в деревне столько всего произошло, что мать с радостью ухватилась за возможность рассказать об этом, чтобы не говорить о нас. Пока Амелия обувалась, а я причесывался, она стояла в дверях спиной к нам и взахлеб рассказывала обо всех этих происшествиях. Происшествия во многих случаях помогают преодолеть неловкость.
Чего стоила, например, история о том, кто вывесил белый флаг на колокольне в первый раз. то есть еще вчера.
- Это сделала Пышечка, толстуха с маслобойни, терпение у нее, видишь ли, лопнуло.
Четыре дня она ждала, когда же хоть одно из этих страшилищ завернет к нам в Хоенгёрзе. Что же это такое, в конце концов, - все эти парни едут и едут в Берлин; там вылезают из танков и празднуют победу черт-то где и черт-те с кем. Мать сказала, что Пышечка с семи утра сидела на крыше нашего сарая и не спускала глаз с шоссе, следя, как тапки один за другим переваливают через холм и исчезают из виду. И глаза у нее были как у больной, которая ждет не дождется смерти, - сказала мать. Так она сидела целыми днями и глядела на шоссе, а под конец совсем упала духом. Чем больше танков проходило мимо, тем яснее ей становилось, что они не собираются здесь ни с кем воевать. Они просто едут. И тут ей пришло в голову, что они, может, боятся засады.