Не такой я человек, чтобы долго сдерживаться. И я уже улыбаюсь, и меня уже подмывает рассказать ей что-нибудь интересное о веселой жизни в Берлине, к которой она так стремится.
- Ты когда-нибудь собирала осколки от снарядов?
Ага, вот я ее и огорошил, не знает, с чем это едят, не имеет ни малейшего понятия о тамошней жизни. После ночных налетов, если выйти с утра пораньше, так в половине шестого, можно найти эти осколки либо в сточной канаве, куда они попали, просвистев по улице, либо во дворе -там они обычно в песке застревают.
- А некоторые находишь прямо у своих дверей!
- Да, Берлин...
Мы буквально охотились за ними. Самыми пенными считались у нас свежие осколки: черные ог пороха, с рваными краями, а если повезет, еще и с кусочком медного ободка, то есть черные с красным; изредка попадались даже с серебром-от взрывателя.
- Один раз дворник подарил мне такой осколок!
Он был большой-не меньше ладони в длину. - я края у нею были зазубренные и острые как нож. Здорово быть дворником.
Чего они только не находят! Трубочистам тоже позавидуешь: на крышах настоящие сокровища валяются.
- Как-то раз к нам заявился Тобиас Фромм из дома напротив.
Пришел, чтобы нажаловаться на меня матери-дескать, он первый увидел осколок от бомбы, попавшей в соседний дом, а я поймал его взгляд и подло выхватил осколок у него из-под носа: как ему теперь жить - без осколка-то?
Вот она какая, берлинская жизнь.
Но Амелия лишь поглаживала свой сапог и даже ни разу не взглянула на меня. Видать, была далека от всего этого.
А ведь тому. кто сдал пять килограммов осколков, в ратуше выдавали стальной шлем, и при воздушной тревоге ему можно было оставаться на улице, не надо было спускаться в убежище, он был неуязвим.
Не жизнь, а мечта!
- Ну ладно, хватит, - вздохнула она.
Ее верхняя губа была слегка вздернутавидимо, осталось от соски со слишком узким отверстием, через которую ее в детстве поили молоком, мучили бедного ребенка.
Поэтому рот ее принял форму этакого задорного треугольника. Правда, сейчас он немного скривился. Наверное, она изо всех сил старалась казаться спокойной. И чтобы Амелия не сбежала, я срочно переменил тему.
Ну вот. - про должал я развязно. - а здесь... И обвел рукой вокруг. - А здесь...
Только бы не молчать!
- Здесь, - вовремя сообразил я, - бежит по лугу девочка-и это уже целое событие...
Правда, ее отец говорил о колоколе, но она вновь заулыбалась. Теперь она убедилась, какой я веселый и компанейский парень. Я быстренько подсел к ней и взял ее руку в свою, мне почему-то стало ее очень жалко. Просто чтобы сделать ей приятное.
Но она так сильно сжала мою руку-так сильно, что пальцы побелели, и мне самому стало приятно.
Она молча посмотрела мне в глаза, а я подумал: крепкая деваха наше Солнышко, и отнюдь не робкого десятка.
Лишь много времени спустя я понял, что мягкие сердца-самые страстные, уж поверьте мне, друзья. Но в тот день, сидя вот так подле нее и рукой ощущая тепло ее тела, я подумал, что ею движет только страх.
Это со страху она ко мне льнет, подумал я.
И сам так перепугался, что чуть было не попытался ее обнять-только чтобы как-то ее защитить. Может, дошел бы даже до того, что свободной рукой сжал бы ее беззащитную грудь, чего только не делают люди, попав в беду и стараясь помочь друг другу! Мне всегда было свойственно преувеличивать грозящую кому-либо опасность.
Амелия же вполне владела собой. Она спокойно положила мою руку, все еще сжимавшую ее ладонь, рядом с собой на траву.
По ее виду нельзя было понять, что же случилось.
Михельман, мой бывший учитель, умевший объяснять действие разрывных пуль "дум-дум" так же доходчиво, как и устройство голосеменных, как раз в это время распустил учеников и заторопился к деревенскому пруду. Мать рассказала мне потом, что происходило в Хоешёрзе, пока Амелия отсиживалась у меня на пастбище, так и не проронив ни словечка о причинах своего бегства.
По дороге в школу дети заметили, что на воде плавают бумажки, что весь пруд покрыт белыми листками; в лучах утреннего солнца они напоминали лепестки диковинных цветов.
Вскоре уже половина деревни высыпала на берег; глаза всех были прикованы к воде, и все видели, как из самой глубины на поверхность всплывали все новые и новые бумажки.
Михельман велел пожарной команде оцепить пруд; увидев исписанные листки, да еще плавающие на воде, он сразу почуял недоброе.
За несколько лет до этою каретник Йоль-его склад был расположен у самого пру да-пожертвовал несколько ошкуренных стволов на плот, теперь валявшийся без дела на берегу и служивший разве что укрытием для жерлянок. Нынче, как я уже говорил, от него осталось лишь несколько трухлявых бревен. Этот-то плот и столкнул Михельман в воду.
Михельман был толстяк и при малейшем усилии покрывался липким потом, но куртки он так и не снял-как же, на ней был партийный значок. Он с силой оттолкнулся от берега, а оказавшись в окружении плавающих листков, наклонился к воде и окончательно убедился, что они покрыты строчками текста. Он выхватил из воды один из листков, чтобы прочесть, что там написано.
Но не смог этою сделать. Он крутил бумажку и так, и этак, но понял лишь, что это было письмо.
По пруду плавали письма! И написаны они были от руки. Михельман вынул очки и, позабыв о людях на берегу и перестав грести, решительно углубился в чтение.
Толпа на берегу терпеливо ждала. Деревня рада любому событию. Однако Михельман так ничего и не сказал. Не выругался и ничего не объявил. Только прищурился.
Ахим Хильнер, ставший к тому времени кучером, властно, по-кучерски, протолкался к самому берегу и возвестил во всеуслышание:
- Так и знал, что он читать не умеет. Нука, ребята, возьмемся за дело сами!
Но только шaгнул к воле, как Михельман заорал не своим голосом:
- Не сметь ничего трогать!
Только ему одному можно. Хнльнер оторопело хихикнул. Михельман выловил из воды еще несколько листков, но было видно, что и в них ничего понять не мог. Листки были исписаны фиолетовыми чернилами, но буквы были какие-то странные, с круглыми хвостиками.
- Дай-ка мне один! - Голос принадлежал Донату.
Он стоял наверху у столбиков ограждения и раздумчиво глядел на пруд. Казалось, он прикидывал, сколько там плавало писем.