Он поехал сначала в БСМП[66], потом в третью больницу, потом уже в шестую[67], где его показали кистевым хирургам, опасаясь, что руку придется спасать, но все оказалось проще: перелом вправили на месте, наложили гипс, сказали, когда прийти на контрольный рентген, а затем отдали записку от Маши с номером телефона.
«Позвони мне, расскажи, что в итоге с рукой», – писала она.
Он тогда подумал, что это нелепо, что ей таких, как он, еще полночи развозить, и вряд ли после она захочет видеть его избитую рожу. Ему почему-то казалось, что там живого места нет, что его нигде нет, но все оказывалось не так уж и плохо.
Страшнее было одному остаться дома, выйти из душа и понять, что он не знает, что делать и у кого спросить совета. У него не было мобильного, тот разбился при задержании и остался где-то в его вещах на Окрестина. На ноутбуке, как во всей стране, не было интернета, и разбираться с этим он был не в состоянии.
Его привез один из волонтеров, высадил у остановки возле дома и поехал еще за кем-то. Он, конечно, спросил, нужна ли ему помощь какая-нибудь, но Артур сказал, что справится, был уверен, что друзья помогут, рассчитывал на Наташку, хотя тогда еще называл его нормальным именем.
«Я на свободе», – хотел написать он ему, но не представлял, как, и даже радовался этому, потому что не был готов к разговорам. От одной мысли, что надо будет что-то рассказывать и отвечать на вопросы, ему становилось дурно, потому он находил записку и звонил Маше с домашнего телефона, потому что ей не надо было ничего рассказывать.
– Ну, привет, фельдшер Маша, – сказал он в трубку.
Это прозвучало очень тупо, топорно, словно он задира лет тринадцати, который решил поговорить с девочкой, но, как обычно, все испортил.
– Да-а-а, – протяжно ответила она, и тут он подумал, что она вряд ли помнит его имя.
– Это Артур, который со сломанной рукой, – сказал он без особой надежды, что это что-то прояснит. – Меня отпустили домой с гипсом и…
– Да?! – с неожиданной радостью сказала она. – Это ведь хорошо…
Она выдыхала и умолкала и становилось неясно, что надо говорить.
«Я не могу сейчас один», – думал Артур, но сказать это прямо не мог.
– Я могу тебя встретить после работы? – спрашивал он. – Я ведь даже «спасибо» тебе не сказал.
– Это я должна тебя благодарить. Без тебя я бы не справилась, да и…
Она не сказала то, что вертелось у нее на языке, а он так и не понял, что в тот момент она была готова назвать его героем, но не решилась.
– Если хочешь, приезжай, – говорила она в итоге. – Я все равно не скоро смогу спать после этой ночи.
Они были нужны друг другу в то утро, гуляли по городу, говорили на какие-то отвлеченные темы или просто молчали, а затем как-то само собой шли к нему. Она готовила завтрак на его кухне, потому что он левой рукой не справился бы, а потом засыпала у него на диване. Это придавало сил.
Совершенно незнакомые прежде, они становились ближе, только потому что про одну единственную ночь им не надо было ничего объяснять. Он был там. Она сама это видела.
Она все знала с самого начала, знала, что он безработный, избитый еще девятого августа змагар[68], который много курит и часто смотрит на людей так, будто мечтает их убить.
Она никогда не знала его другим, спокойным, порой излишне правильным идеалистом, мечтающим учить детей думать и самостоятельно анализировать прошлое. Того Артура Геннадьевича больше не существовало. Его взгляды на мир теперь казались наивным бредом, и только Маша все еще имела какой-то смысл. Она все еще знала достаточно, чтобы не задавать вопросов.
За это он обнимал ее сейчас, а она, не просыпаясь, прижималась к нему в ответ, даже носом терлась о плечо.
Артур невольно улыбался и вспомнил день, когда она встречала его в Жодино.
Он выходил после двадцати пяти суток административного ареста. Его слепило солнце, хотя это был конец сентября. Он прикрывал глаза, рукой делая подобие козырька, и видел Машу, которая бросалась ему навстречу и крепко обнимала.
– Я так за тебя боялась, – шептала она.
– Да что мне будет? – отвечал он ей так небрежно, словно все это было пустяками, хотя отчасти так оно и было.
Сидеть в Жодино в сентябре было не так уж и гадко. Все как в плохом летнем лагере. Еда едва сносная. Шконка неудобная, матрас старый, но он хотя бы был[69]. Прогулки в тесном дворике, и курить разрешают – не всегда, но часто. Культурная программа никакая. Компания при этом идеальная. Сплошь свои такие же «рецидивисты» политические: многодетные отцы, специалисты IT-сферы, переводчики, экономисты. Можно стартапы создавать. Все вокруг развлекались, как могли: лепили из хлеба все, даже шахматы, сочиняли стихи, наигрывали протестные песни пальцем прямо по столу, учили языки, например, испанский и китайский, чтобы не скучно было, а он не мог влиться в эту атмосферу. Что-то ему мешало, потому он читал все, что было под рукой[70], а потом находил в книжке Машино послание.
67
В августе с Окрестина на одной скорой вывозили несколько человек, а затем развозили их по больницам города в зависимости от травмы.
68
Если переводить с белорусского языка, то значение будет самым верным: борец, но в политическом контексте Республики Беларусь это значит быть оппозиционером в широком смысле этого слова. Пропаганда при этом использует данный термин только в оскорбительном контексте.
69
В две тысячи двадцать первом году матрасов для политических заключенных, отбывающих сутки, уже не существовало. В ноябре две тысячи двадцатого года истории с отобранными матрасами были единичными.
70
В сентябре книги еще принимали, а к концу октября перестали, но склады книг в политических камерах сохранились до весны две тысячи двадцать первого года.