Выбрать главу

Катя громко и заразительно хохотала.

– Ну, не дура ли ты? Нашла о ком плакать!..

– Ей холодно…

– Сама виновата. Таким всегда будет плохо… И муравей прав. Жалеть таких не стоит!.. Муравей не жадный, а только умный… Что посеешь, то и пожнешь!

Соня долго и внимательно поглядела на сестру словно в первый раз её увидала. Вся её маленькая душа кричала мятежно: «Нет! Нет!..» против этой беспощадной житейской философии…

Разлад проник в детское сердце. Чем больше Соня вглядывалась в неласковые синие глаза, в эти твердо сжатые губы, в упорное выражение бровей и подбородка, тем яснее облекался для неё образ «муравья» в чертах Кати… Когда же она, болезненная, рассеянная и ленивая, получала дурные отметки и плакала в ожидании гнева Кати, она чувствовала себя «стрекозой».

Соня обожала животных. Брезгливая и чистоплотная Катерина Федоровна не выносила их.

Они жили на даче в Мазилове, в убогой избе, когда Соня нашла в канаве заморенного котенка. Плача от жалости и целуя облезлую мордочку, Соня тайком принесла его домой. Но Катерина Федоровна узнала, пришла в ужас от гноящихся глаз котенка и от его облезлой шерсти.

– Вон эту дрянь! Чтоб духом его не пахло здесь! – закричала она. – Заразит чесоткой. Он больной… Да как ты смела?

Это была целая драма для ребенка. По приказанию Катерины Федоровны кухарка забросила котенка в лес, а Соня заболела с горя… И разлюбила сестру…

Так она и выросла, не любя ее, только трепеща перед нею, всегда готовая обмануть, готовая променять её на подругу, на девочку-нищую, на поднятого с улицы щенка; не оценив самоотвержения Кати, не поняв всей глубины её любви к семье…

Но иногда и Соня переживала на себе чары этой сильной индивидуальности. Случалось это в праздники, когда Катерина Федоровна садилась за рояль. Тогда все недоговоренное, недопетое суровой жизнью, бурно выливалось в талантливой импровизации… Слышались слезы экстаза, реяли забытые мечты. Задавленные нуждой юные порывы как бы молили о чем-то в этих звуках… «Мы ещё живы… – рыдали они. – Дайте нам простора! Дайте счастья!..»

Вся побледневшая, вся потрясенная, Соня тихо входила в комнату, и слезы восторга дрожали в её прекрасных глазах. Эта музыка сближала её душу с душой сестры. Она раскрывала перед ней самой какие-то мерцающие дали, полные миражей… Она говорила ей, что, как ни сурова душа Кати, – мечта знакома и ей… Пусть спит она на дне её сердца, как околдованная злой феей царевна! Придет час, и смелый рыцарь разобьет оковы сна и крикнет царевне: «Проснись!..»

Иногда Соня видела экстаз в лице Кати. Это бывало в симфонических собраниях, куда обе сестры имели всегда через консерваторию бесплатный вход. Особенно памятен ей концерт Софии Ментер… Как сейчас, видит она совсем иное, совсем чужое лицо Кати; всю её позу, эту потупленную голову, эти плечи, как бы согнувшиеся под непосильным бременем счастия и… страдания… Никто во всем зале не умел так слушать… А когда Катя подняла голову на гул аплодисментов и далекими взорами озирала толпу, как бы не чувствуя, как бы не видя ее, – Соня поняла, что в душе Кати живет поэт, которого не убили ни горькое детство, ни печальная юность, ни вся эта тусклая, бедная жизнь…

И в эти минуты Соня любила сестру…

Конкины были богатые купцы, довольно образованные, с внешним лоском. Они не жалели денег на воспитание детей. Катерину Федоровну они очень ценили и обласкали Соню, когда она сменила сестру… Конечно, они не преминули платить ей дешевле но Катерина Федоровна не гналась за платой. Ей хотелось, чтобы Соня в чужом доме почувствовала себя легко. А Конкины доверяли учителям и держались корректно.

Как-то раз к Конкиным приехала Засецкая. Соня глядела на нее, как околдованная, и почти ничего не ела за завтраком. Это наивное восхищение тронуло Засецкую. Их познакомили. Перед Ольгой Григорьевной Конкины буквально преклонялись. Она говорила только о театре – новых пьесах, об актерах казенной сцены и Художественного театра, которых она называла по именам. Она у них винтила; она кормила их ужинами; на неё и на артисток шила одна и та же портниха… Конкины, тоже абонированные в опере и в Художественном театре и посещавшие «из моды» все первые представления, втайне давно уже мечтали через Засецкую залучить к себе «знаменитостей» на обед или на винт. Теперь имя Тобольцева было беспрестанно на устах Засецкой.

– Ах, он очень интересный человек! – соглашалась Конкина, вздергивая худенькие плечи.

– Что же вы играете теперь? – спросил хозяин. Он цедил по-английски слова. Он бредил Лондоном. Ему страстно хотелось прослыть за денди[98]. Это было его жизненное призвание.

вернуться

98

Денди (от англ. dandy) – щеголь, франт.