— Как ее имя?
— Чье?
— Розы.
— Мадам Каролин Тестю.
Если у вас мать-птица, мать-горлица, совершенно неудивительно, что за секунду вы передумали свататься к вялой Мелани, вот она встала, пошла на кухню за бисквитами, ударилась о дверной косяк, ляжки у нее, наверняка белые с синими полосками, и захотели жениться на Мадам Каролин Тестю. Вот-Вот толстыми потрескавшимися губами удерживал усы под носом; может быть, когда Мелани уедет, когда выйдет замуж за этого деревенщину, смолкнет журчание воды в стенах? Мелани — издалека было видно, как она покраснела — возвращаясь в беседку, споткнулась о единорога, растянувшегося поперек дорожки, обернулась, бросила на него недовольный взгляд. По небу летела птица, все решили, что это ласточка — как они уже улетают? Зима грядет суровая, хозяин собаку из дому не выгонит! Что Мелани обнимать, что каменный столб — никакой разницы, зато она — единственная дочка, и каждый год тысяча стволов спускается по дорогам Юры к озеру, захватив с собой белых личинок, прячущихся в красноватых бороздках, и сорок, без толку долбящих кору клювом. И вдобавок в Париже Мелани прикупили золотую цепочку для часов и золотой плетеный браслет. Пузыри на коленях, котелок надвинут на глаза, торговец лесом и временем с ходу приценился к рощам Иль-де-Франс.
«Каждый месяц в Париже пропадает без вести сто двадцать человек», — в первый же вечер с удовольствием констатировал он, накрахмаленная салфетка заправлена за вырез жилета. Он подпер газету графином и теперь видел лишь верхнюю часть лица жены и Мелани, притихших и погрустневших из-за того, что в ресторане было столько женщин гораздо более элегантных, чем они. Если бы вечером, пока жена вязала носок, а Мелани, перемерив перед зеркалом платья, в полном отчаянии укладывалась спать, он не свернулся под сырыми гостиничными одеялами, связав ноги черными бархатными лентами (единственное средство от бессонницы), а отправился бы гулять в одиночестве, воры, пронзительный свист несся им в спину, приняли бы его из-за усов за полицейского и — «Послушайте! Послушайте!» — скинули бы в Сену. «Идем-ка, я хочу купить тебе браслет», — сказал он на следующий день. Мелани замерла перед витриной универмага «Printemps»: ах, этот белый воротничок в узорчатую темную полоску! «А вот и побрякушки!» Они зашли в магазинчик Картье, награжденного неизвестно за какие заслуги; Картье сам был наполовину из золота, желудок, зубы, оправа лорнета, владел охотничьими угодьями в Шантийи и приезжал туда со сложенным в шесть раз шелковым мешочком под пяткой, чтобы казаться выше. На улице их уже поджидали безмолвные грабители, сливавшиеся со стенами, девы с облупленными носами притворились, что поддерживают портик, гении свободы балансировали на золотых шарах. Потом Мелани с отцом занесло на площадь Согласия, огромную цирковую арену, где машины с нарисованными сзади номерами лавировали между вставшими на дыбы конями и тюленями, пускавшими в небо струи воды. «О! небо Парижа! — воскликнул лже-полицейский. — Черт возьми, взгляните на небо. Зачем я только привез вас сюда, честное слово?..» Они сели на обратный поезд, скучные попутчики с бледными лицами, стертыми меловыми подошвами, белыми руками и клетчатыми кепками слились в неопределенную массу под огромным черным окном, отражавшим электрический свет. «Подождите-ка, у меня есть расписание и путеводитель, я вам сейчас точно скажу, на какой мы высоте. Пятьдесят метров, как вам, а? Вот, вот. Сравните с нашими горами!» При приближении скорого поезда лежавшая на лугу корова поднялась на передние ноги, надо было сделать еще одно движение, чтобы встать, но какое? Два гения свободы прицепились к последнему вагону поезда, прятали голову между вытянутыми руками, пригибались, приседали, выпрямлялись и пели, словно звезды, словно эолова арфа вечером в саду на детском балу с венецианскими фонариками. «Вот, вот, пять минут назад мы покинули Иль-де-Франс. Смотрите, небо совсем другое, недаром говорят, что в Париже небо особенное». Они вернулись домой с копотью в ноздрях и браслетом Картье, награжденного неизвестно за какие заслуги; сосед, соперник, следил за ними с башни, которая еле дышала, вдох, выдох, в тесном каменном корсете. «Архитектура — моя слабость», — заявил он, когда отстраивал себе донжон, расширявшийся кверху. Птицы, подлетая к сатанинским глазницам, замертво падали на землю; вокруг башни, как у подножья маяков, валялись птичьи трупы. Лес, начинавшийся в двух шагах от дома, тянулся до Северного моря, такой же темный, непролазный, что и лес на картине с лошадьми, скачущими галопом на переднем плане по осенней траве, измятой копытами и ветром. Портниха, нанятая шить Мелани платье, звонила в дверь, а мыслями была далеко, со своим Гамба, со своим Карлино, вспоминала, как он хлыстом выколачивает берет, и крошечная комнатка сразу заполняется белой пылью. Мелани вошла в гостиную, вычурно одетая, совсем непохожая на гордую и строгую —
prim and proud, сказал бы джентльмен-фермер — мадам Каролин Тестю. Пахнуло потом, белесые глаза Мелани наполнились водой, слезы у нее были несоленые, но об этом никто не знал, она вечно задевала двери колышущейся грудью и бедрами с синими полосами, а выходя из дома, спотыкалась о единорогов, лежащих поперек дорог. «Вот и посмотрим, прекратится ли журчание в стенах после отъезда Мелани, — шептал лже-полицейский, торговец лесом и пространствами, раздеваясь перед сном, — после свадьбы с Адольфом-деревенщиной. Хотя…» Спущенные подтяжки вяло хлопали по кривым ногам любителя верховой езды. Следующим вечером, глухая портниха в тот момент обкусывала кончик нитки, чтобы попасть в ушко, и с иголкой в руке развернулась к окну, а птицы, замолкнув, прислушивались к шуршанию сети по опавшим листьям, в которой уходящий день уносил с собой свет, джентльмен-фермер вдруг сказал: «Родителей у нашего жениха нет, что ж, надо бы мне наведаться в этот Фредег». Мелани прижала ладонь к колышущейся груди, по которой иногда проплывал маленький кораблик. В следующее воскресенье — «Крестьян только по воскресеньям и застанешь дома. Если отлучатся, то ненадолго: обойдут хозяйство, заложив руки за спину, осмотрят поля, помнут в пальцах пшеничный колос и подвяжут к колышку виноград. Одно слово мужланы, деревенщины» — он натянул тонкие кожаные перчатки на грубые, как у дровосека, лапищи и, гримасничая, чтобы удержать усы под носом, потрусил рысцой на кобылке к Фредегу. Неподвижные лошади на окрестных полях в тумане казались ему огромными. Мой сын был бы драгуном! Увы! Он привязал кобылку к кладбищенской ограде и, раскрасневшись сильнее обычного, с закипавшими в глазах слезами, постоял несколько минут перед безмолвной могилкой, где спал Гастон в платьице в шведскую клетку — напрасно насекомые пытались уловить шорох человеческих надкрыльев, ни единого звука не было слышно среди кипарисов.