— А ты, мой Цезарь, — спросил крестный, голова качается вправо, влево, как огромное пустое яйцо, — когда твоя очередь?
— О! Цезарь у нас убежденный холостяк.
Но крестный не унимался.
— Вы поселитесь здесь, во Фредеге, решено, а он бы тогда мог взять Дом Наверху.
— А я? — воскликнул Адольф, младший.
— О! я, — пробормотал Цезарь, — я никогда не женюсь.
— И будешь прав, — вдруг хрипло рявкнул жених.
— Ты прав, — поддержал крестный, — женщины … — и подмигнул воспаленным, без ресниц глазом. — «Господи, закройте, закройте двери! — сквозняк чуть не сорвал с плеч огромную легкую голову. — Какая неосмотрительность, это все молодожены!» Эжен с Семирамидой отправились в спальню. На следующий день Цезарь, облокотившись на подоконник, смотрел в окно башни на одинаковые крыши-равнины, а потом на залив, к берегу медленно, опустив паруса, причаливали лодки из Мейлери. Сверху казалось, что Эжен, гулявший вдоль берега, заложив руки за спину, съежился. Через полчаса Мадам поднялась в вагон, подножка под ее весом прогнулась, виноградари видели, что в купе она, спина прямая, села на резиновую подстилку; в ее семье в чемодан молодой супруги, отправлявшейся в свадебное путешествие, всегда клали резиновую подстилку.
«Я увидел ее на балу, — рассказывал Эжен, черный костюм, здоровый розовый цвет лица, школьному товарищу, с которым случайно столкнулся в узком коридоре поезда, — на следующий день посватался; я подумал: «Почему бы и нет?» Год был хороший: сто тысяч литров; по тридцать сантимов за литр. А у вас, кстати, как? И мне ее сразу отдали… К несчастью…» — помолчав немного, прибавил он, впрочем, произнес ли он это вслух или про себя, осталось тайной. На заре Мадам и Эжен сели в гондолу у подножья лестницы напротив розового дворца; над площадью Сан-Марко, где он купил ей коралловые бусы и где прогуливались толпы туристов, стоял неясный гул голосов, как в зале перед спектаклем. «Я увидел Семирамиду на ее первом балу; выпуклый лоб, толстые темные косы, большие серые глаза, в которых отражался свет газовых ламп, белые кожаные перчатки в облипку». Увы! ему тогда было всего двадцать лет. Повозка ехала вдоль тротуара, присыпанного сахарной пудрой, отец держал за руку таинственную незнакомку. «Я посватался, и мне ее сразу отдали». Она стояла на берегу в клетчатой дорожной накидке и, опершись о картонную скалу, задумчиво смотрела на волны, позади нее молодой супруг качался с пятки на носок и вытягивал шею, чтобы увидеть море. Посольский атташе, пока не знавший о существовании Мадам, обходил своих испольщиков; в большой кухне, увешанной початками кукурузы, итальянка кормила bambino с черным от мух лицом.
— Ну что, идем? — выдохнула лошадь в затылок Цезарю. Он получал знаки, слышал голоса, вздрагивал от резкого звука труб: дети! — скорее вдогонку, но на улице возле домов, накренившихся под ударами древних волн, никого не было, только стебель тыквы валялся в пыли. Эх! Настанет однажды тот день, когда Цезарь поднимет с земли зеленую трубу и найдет прежних детей, радостных и светлых; после женитьбы Эжена на девушке из фиакра будущее медленно закрыло перед ним двери. Эжен с женой займет Фредег. А Дом Наверху с его землями, сдававшиеся в аренду после смерти великанов? Ладно! Адольф. Адольф их возьмет, это будет его доля. А Цезарь? О! Цезарь — закоренелый холостяк. Бродяга, бездомный искал прибежища на ферме, слушал, как растекается навоз из темного кострища, тлеющего в самом сердце всех поместий. Цезаря-висельника — сколько раз Мадам накидывала ему петлю на шею, сколько раз распинала его, а потом, отступив на шаг, любовалась содеянным, склоняя к плечу огромную, как шар земной, голову — больше не интересовало ни настоящее, ни будущее. Он сидел и смотрел на свое отражение в черной навозной жиже: рыжая шевелюра нежно прижималась к юбке из серых перьев. Отяжелев от тысячи воспоминаний, от которых другие постепенно избавляются, не желая, как старьевщики, хранить на всякий случай что попало, он, пошатываясь, выходил из конюшни, путал восток и запад, время и пространство.