А дети продолжали жить и пользоваться всеми привилегиями, полагающимися сиротам. Почетное место в первом ряду на детских праздниках. Вереницы сирот. Даже на земле, залитой стальным светом — Цезарь вернется сюда когда захочет — глаз камеры выхватывал банды, орды детей, под мостами Рима, на площадях СССР, на берегу озер и морей, зажатых, стиснутых между войнами, и лебеди, глупые, деловитые, подкидывая рыбу оранжевыми сплющенными клювами, прокладывали себе дорогу сквозь грозные толпы маленьких дикарей. Но взрослые закрывали глаза, затыкали уши, лишь бы ничего не видеть и не слышать, переезжали с места на место, подальше от родного дома, где, не дай бог, вечером можно встретить детей, спускающихся по деревянной лестнице, куда свет попадал лишь из вентиляционного окошка старой кухни. Между тем туман сгустился так сильно, что хоть ножом режь, смелый бродяга попытался повернуть назад, но время, растянувшееся, словно тугая резинка, безжалостно хлестнуло его по лицу, кровь потекла на одежду, на ужасный широкий серый плащ. Будьте осторожны, если вы решили сойти с твердой почвы! Но именно там, за ее пределами, и находится страна детей. Небо низко стелилось над прямоугольным миром, дети поднимали руки и касались небесного свода, смотрели через стеклышки на неподвижное солнце, ловили солнечный луч и выжигали свои имена на клеенчатой тетрадной обложке. Розовый мак круглый год распускался у них на глазах, в сердце земли — в сердце земли? — не было ни весны, ни осени, только лето — лазурная полоска в приоткрытых ставнях. Адольф, сидевший на ночном горшке, вдруг взмахнул короткими крылышками, вылетел в эту сверкающую щель и опустился на карниз, тут-то Цезарь его и заметил. Адольф! Адольф! Не отвечает. Вокруг Цезаря в мгновение ока выросли стены, со дна каменного колодца он смотрел на сияющие в вышине звезды: «Черт возьми, наверное, дети все время были рядом, невидимые, словно звезды днем?» И опять Цезарю вспомнилось апрельское небо с синими окнами и летящими ангелами, туман опустился еще ниже, навигация остановилась, в полумраке белели паруса, призрачные треугольные башни. Цезарь пытался резать туман военным ножом, складной нож сломался в тот день, когда они с Бланш решили сэкономить и ели булочки и сардины на скамейке Пинчио. Черт побери, он же землю принял за густой, непролазный туман! Цезарь хотел было вытащить часы-луковицу, но в жилетный карман уже набилась земля. Отец выиграл их на кантональном празднике стрелков в 1887 году и много раз рассказывал о том дне Цезарю. Собиралась гроза, солнце лило стальные лучи на праздничную площадь, Нюм Дроз в цилиндре выкрикивал какие-то лозунги с трибуны и воздевал к небу руки, по локоть красные от крови, часы-призы бешено тикали на огромной стене из малинового бархата, с каждым выстрелом на воздух, как спички, взлетали новые мертвецы. Земля! Земля! Цезарь подумал о толстом добряке Жюле, которому говорил запросто: «Ох! ты так и будешь пить до скончания времен», забыв про второго коня, про конец пространств
{42}; был октябрьский вечер, за торжественной процессией, ввозившей вино, закрыло ли ворота, у зайца, подвешенного за задние лапы на постоялом дворе с морды капала кровь. Жалел ли Цезарь о своем безрассудном поступке? О чем жалеть, ныряя вниз головой в черные сады Семирамиды? Сожалеет ли лисица о воздухе и небе?