Выбрать главу

Уживались вместе и люди — это тоже удивительно, какие именно. Тусовочная жизнь вообще-то везде довольно жестко разделена на непересекающиеся круги, а уж советская — тем более. Компания театралов и компания, скажем, альпинистов практически не имела общих точек соприкосновения — именно как компании: даже если какой-нибудь театрал вдруг да увлекался еще и альпинизмом, он рассматривал эти свои увлечения как непересекающиеся. Точно так же околодиссидентская публика, озабоченная слушанием «радиосвободы» и чтением самиздата, мало интересовалась, скажем, живописью — разве что ту живопись давили бульдозером, «и то». И уж тем более исключено было появление в этих кругах, скажем, каких-нибудь спортсменов, именно в своем качестве, а не как людей без бирки. А вот духовка легко и непринужденно объединяла физиков, народных целителей, поклонников восточных единоборств, и, скажем, почитателей Толкиена. Все эти люди могли сидеть на одной кухне и увлеченно что-нибудь обсуждать, причем на одном языке.

И, наконец, жизнеспособность. В отличие от всех советских сообществ, духовка пережила и девяностые, и двухтысячные, и сейчас не перестала существовать, хотя потери, конечно, понесла. Какие именно — скажем позже, а пока констатируем факт: духовка живуча.

Интересно выяснить, почему так. Не будем тогда тянуть Россию за березу — и обратимся к фундаментальным ценностям, на которых духовка выплывает.

Духовность

Слово это сейчас срамное и зашкваренное. Ни один нормальный человек, да и ненормальный тоже, всерьез его произносить не будет — разве что с трибуны, то есть казенно. Но в те времена «духовность» была вполне в ходу и на серьезе.

Тут имела место такая история. При Иосифе Виссарионовиче это слово считалось реакционным и черносотенным. Но с шестидесятых пошла реабилитация, а в семидесятые его перехватила интеллигенция. Которая потребовала себе определенных прав и получила их. В частности, право на клеймение своих врагов.

Право на стигматизацию, наложение клейма — это вообще очень важное право. Набор официально признаваемых клейм и право ими распоряжаться — это сокровище почище золотого запаса. Трудно себе представить, какую власть можно заиметь, располагая запасом из нескольких слов. Но тут нужно, чтобы эти слова были жестко закреплены за тобой, и чтобы только ты имел право их произносить.

В советском обществе самые страшные клейма оставались в распоряжении «партии и правительства» и его рупоров, казенных пропагандистов — начиная с жуткой «антисоветчины» и кончая универсальной «аполитичностью». Публично заклейменный этими словами человек должен был очень, очень долго каяться и оправдываться. Но и у других советских сословий тоже были свои клейма, которыми можно было орудовать. Например, научно-техническая интеллигенция могла оперировать словами, связанными с точным знанием, — начиная от «невежества» и кончая «антинаучностью». Да что там, даже у школьных училок было в ходу знаменитое «непедагогично!» И только интеллигенция как таковая была лишена своего клейма, которым можно было бы метить ее врагов.

Так вот, клеймо нашлось. Это были слова «бездуховность» и «безнравственность».

Вспомните, как это было. Бездуховных людей регулярно клеймила «Литературная газета». Бездуховные, безнравственные люди не читали Толстого и Достоевского, поджигали урны, матерились. Однажды бездуховные съели лебедя — была такая история, об этом писали. Тему подхватывала, скажем, «Комсомольская правда», на полосах которой «бездуховность» понимали как начальную стадию аполитичности: бездуховная молодежь гонялась за «лейблами» и слушала «группы». И так далее: клеймо пользовали постоянно, чернила не успевали сохнуть.

При этом, однако же, противоположность «бездуховности» — то есть «духовно-нравственность» — отнюдь не считалась чем-то безусловно замечательным. Тут, с точки зрения тогдашнего советского мировоззрения, было важно не переборщить. Достоевский, конечно, это духовность, но он противоречивый: у него были, извините, искания, иногда не там, ой не там, он искал. Толстой тоже духовность, но все-таки последние двадцать лет жизни у него были тоже в исканиях, и тоже явно не там. Булгаков, который Михаил, — это духовность, хотя и на грани, а вот Булгаков, который Сергий, — это уже «господин из Парижа», этого нам не надо... Короче говоря, тут были свои тонкости, трудноформулируемые, но ощущавшиеся кожей: вот тут еще полезная духовность, а тут уже вредный «боженька», обскурант и черносотенец. Заглянуть в этакую бездну, конечно, интересно, но опасно: вдруг увлечешься... И, заметим, увлекались. Ощущение собственной духовности и нравственной полноценности — непризнаваемой, тайной, — объединяло и скрепляло интеллигенцию в целом.