Выбрать главу

Калатозишвили мастером никогда не был. Дикость он худо и бедно изобразил, а на место хозяина степей поставил городского небритого фендрика с фигурой вопросительным знаком. Жилье его — надежный бивак с диваном, столом и книжными полками, дом-крепость старорежимного лекаря, — превратил в ветхую продувную халупу с забитыми доской оконными проемами да пучками лечебных трав, какую-то покосившуюся времянку. Артист Долин, сколько бы добрых слов ни сказала о нем А. Демидова (а она сказала), харизматичностью сильно уступает артисту Бодрову, которому было достаточно курить, молчать и щуриться, и все равно было тип-топ. Как-то он все слонялся в кадре неприкаянно — может, в этом и был, прости господи, режиссерский замысел, — но тогда, боюсь, ребята, будь живы, опять бы сняли фамилии с титров.

С исполнением вышло и вовсе ни в какие ворота. Пологая сказка о докторе в плоской степи всегда чревата заунывной медитативностью. Снимать ее надлежит комиксово, рублеными планами с продуманной асимметрией, с укрупнением детали: конский глаз, разъятый немым криком рот, сыпь гильз из автомата, отсеченные рамкой пол-лица, скачок с крупняка в ленную перспективу, птицы, солнечный блик на лобовухе грузовика, переминающиеся конские копыта, склянки на окне, нож да игрушка деревянная, блюдце, что ли, какое треснутое, полотенце с петухами. Если пейзаж, как стол, так хоть снимать его в режиме, не гнушаясь рериховскими рассветами-закатами, чередовать пулеметный ритм событий с томительной безмятежностью пауз, а не с мучительной неряшливой скукой! Старика-доктора, бранящегося на ходу, что не осталось внятных болезней, никаких тебе подагр и мигреней, одни ножевые-огнестрельные да запои, квалификация теряется! — снимать в спину, следом, с желчным распахиванием дверей, как Михалков Солоницына в «Своем среди чужих». Все задействовать в скудном пейзаже — солнце, цикад, ветер, дальнее зарево — не спать, канальи!

Режиссер Калатозишвили не пошел скользким путем заигрывания с избалованной публикой. Он установил камеру объективом в степь, на средний план, и включил ее. Полтора часа камера фиксировала степь. Иногда в кадр заходил доктор с миской собачьего пойла, иногда выходил за рамку. Иногда за холмом выли койоты и стучали копыта. Иногда вдали зыбкой точкой показывалась телега. Пока она не подъезжала лошадиной мордой в объектив, не происходило ничего. Все, что нужно акцентировать — мытье чашки под рукомойником, здоровая и смачная сельская еда, флаг, телевизор, работающий от двигателя в сарае, все его справное оседлое житье, — снято сверхбездарным средним планом, впроброс, в никуда. Важнейшие вкусные фразы: «Очень опытная в разврате женщина», «Тебя за деньги показывать надо, а еще лучше — убить», «В меня картечью с пяти лет стреляют, а вот жив еще», «Мерзкая была собака, но под гармонь выла хорошо» — идут впробормот, в аут, в профиль на том же среднем плане. Кошмы лысые, одежа потасканная, стены облезлые, собака и та какая-то мятая, вчерашняя. Полостную операцию по извлечению пули из брюшины доктор на одетой девице делает: небось, актриса раздеваться заартачилась, а режиссер и не настаивал, господь с ней, с дезинфекцией.

Причины нестыковки грубых, наждачных авторов с утонченными постановщиками остались прежние. Они писали Человека Дела, который среди степи, бездорожья и варварства тянет свою честную лямку и находит в том необъяснимый, но ощущаемый кайф — быть форпостом дружества в мрачном российском беспределе, глазеть на горизонт, гладить женщину, одну на сто верст в окружности, хранить флаг, пусть и с пацифистским красным крестом, не мучиться.

Луцик и Саморядов написали текст о противоестественной гармонии мужчины, у которого есть Дело и Женщина.

Калатозишвили снял фильм о бессмыслице и тоске, от которой лучше бы куда-тосбежать.

Опять скучный городской человек снял кино по сценарию умных и радостных варваров и, как прежде, нахватал призов за едва заметные отголоски их ума и радости.

Одни казахи с соловьевского курса их чуяли — нутром, бузотерским непокоем, сладким бешенством; да и те теперь заграница.

А одним — не разгадать вам, буржуины, военной тайны.

Четыре сбоку — ваших нет в одессе-маме

«Возвращение мушкетеров» Георгия Юнгвальд-Хилькевича

Денис Горелов  

 

 

Мы прощаемся сегодня с ним.

О, Юнгвальд мой, прости за все.