«Не ехать в Иерусалим, — пишет Гоголь Погодину, — как-то стало даже совестно. Если нет внутреннего желания так сильного, как прежде, то все-таки следует хоть поблагодарить за все случившееся…»
О тех же сомнениях говорит он и Шевыреву (письмо из Неаполя 2 декабря 1847 г.):
«Признаюсь, часто даже находит на меня мысль: зачем я поеду теперь в Иерусалим? Прежде я был, по крайней мере, в заблуждении насчет самого себя…Я думал, что молитвы мои что-нибудь будут значить у Бога…Теперь думаю: не будет ли оскорблением святыни мой приезд и поклонение мое? Если бы Богу было угодно мое путешествие, возгорелось бы в груди моей и желание сильнее, и все бы меня тянуло туда, и не посмотрел бы я на трудности пути. Но в груди моей равнодушно и черство…»
Обратим внимание на преувеличенность самоуничижения; Гоголь не знает середины: или он избранник Божий, святой, или такой грешник, одно поклонение которого оскверняет святыню. Тут и юродство, и гордыня наизнанку, и самоистязание.
Мысль эта развивается: Гоголь начинает думать, что он особенный, необыкновенный грешник, что и в грехе он не такой, как все люди. Вот что он пишет отцу Матвею (9 мая 1847 г.):
«Вы видите сами, что обо мне нужно молиться более, чем о всяком другом человеке. Если Бог меня не вразумит своим разумом, что я буду тогда? Участь моя будет страшнее участи всех прочих людей».
Странная смесь смирения и высокомерия: как будто Гоголь гордится глубиной своего падения. И в спасении и в гибели он единственный и первый: или самый святой, или самый грешный.
В письме к Шереметевой был намек на «охлаждение». Это значило, что Гоголь был готов расстаться и с последним, что у него оставалось, — с верой.
Письмо к отцу Матвею от 12 января 1848 года — один из замечательнейших человеческих документов. Принеся священнику Константиновскому кроткую «исповедь своего писательства», Гоголь заканчивает: «стану наблюдать за собой, буду молиться». И слово «молиться» приводит его к страшным признаниям.
«Но, увы, молиться не легко. Как молиться, если Бог не захочет?..И вот вам моя исповедь уже не в писательстве. Исписал бы вам страницы во свидетельство моего малодушия, суеверия, боязни. Мне кажется даже, что во мне и веры нет вовсе. Признаю Христа Богочеловеком только потому, что так велит мне ум мой, а не вера. Я изумился его необъятной мудрости и с некоторым страхом почувствовал, что невозможно земному человеку вместить ее в себя…Вот все, но веры у меня нет. Хочу верить, и, несмотря на все это, я не дерзаю теперь идти поклониться Святому Гробу».
Последний месяц в Неаполе перед отплытием в Палестину Гоголь провел в состоянии мистического ужаса. Мысль, что он, последний из грешников, «дерзает» ехать в Святую Землю, наполняла его душу трепетом. После «поражения» он стал другим человеком. Действительно, «сердце его было разбито и деятельность его отнялась» (слова Гоголя в письме к С. Т. Аксакову от 10 июня 1847 г.). За несколько дней до отъезда он пишет матери паническое письмо:
«Молитесь, и больше ничего…Нам остается только молиться и просить у Бога, чтобы он научил нас, как молиться Ему о спасении нашем. Прошу вас отправить молебен, и, если можно, даже не один (во всех местах, где умеют лучше молиться), о благополучном моем путешествии. Чувствую, что нет сил молиться самому…Я требую от вас всех помощи, как погибающий брат просит у братьев. Соедините ваши моления и помогите воскрылиться к Богу моей молитве».
При этом письме на особом листке приложена была молитва, которую он просил читать на молебне.
Затем он посылает сто рублей серебром отцу Матвею — половину для раздачи бедным, с тем чтобы они молились за него, другую же половину на три молебна — и одновременно поручает благочестивой старушке Шереметевой отслужить молебен о благополучном его путешествии.
В конце января 1848 года Гоголь отбывает в Святую Землю. Только через два года после своего путешествия он исполняет просьбу Жуковского и делится с ним своими впечатлениями о Палестине. Он был разочарован: та земля, которая во времена Спасителя была цветущим садом, теперь пустыня; Иерусалим и Вифлеем похожи на беспорядочно сложенные груды камней; тощий Иордан осенен кустиками ив. Святую Землю Гоголь видел как во сне: на рассвете он выступал в путь по пустыне, чтобы на закате прибыть в какой-нибудь городок, Тир или Сидон. Он запомнил Елеонскую гору, Мертвое море. Вот и все.
«Мое путешествие в Палестину, — пишет он, — точно было совершено мною затем, чтобы узреть собственными глазами, как велика черствость моего сердца». И дальше Гоголь прибавляет несколько строк, пронзительных в их трагической простоте:
«Где-то в Самарии сорвал полевой цветок, где-то в Галилее другой, в Назарете, застигнутый дождем, просидел два дня, позабыв, что сижу в Назарете, точно как бы это случилось в России на станции».
Надежда писателя на то, что душа его, убитая соотечественниками, воскреснет у гроба Господня, не оправдалась. Он бесчувствен, молитвы его бескрылы, он как во сне.
«Молился кое-как о себе…А вы по-прежнему не переставайте молиться обо мне. Напоминаю вам об этом потому, что теперь, более чем когда-либо чувствую бессилие моей молитвы»
«Все это (принятие Св. Тайн у Гроба Господня) свершилось силою чьих-то молитв, чьих именно — не знаю; знаю только, что не моих. Мои же молитвы даже не в силах были вырваться из груди моей, не только взлететь, и никогда еще так ощутительно не виделась мне моя бесчувственность, черствость и деревянность»
9
Духовное просветление (1848–1851)
Пятого февраля Гоголь приехал в Иерусалим, а в конце апреля он был уже в России; едва только ступил на русскую землю в Одессе, как тотчас же написал смиренное письмо отцу Матвею. В нем он снова жалуется на свою черствость, на опасность своего положения, на соблазны духа искусителя и прибавляет:
«Скажу Вам, что еще никогда не был я так мало доволен состоянием сердца своего, как в Иерусалиме и после Иерусалима», — и просит молиться за него: «Слезы, в эту минуту упавшие на этот лист бумаги, просят вас о том же».
Из Одессы Гоголь поехал к родным в Васильевку, где пробыл всю весну и лето. Только первые три-четыре дня он чувствовал себя хорошо; потом начались сильные жары, Гоголь заболел желудком, боялся холеры; от «адской духоты» нервы его расстроились, занимался он с трудом; его грызла тоска. По свидетельству Кулиша, «в последнее пребывание Гоголя дома веселость уже оставила его. Он впадал в очевидное уныние и выражал свои мысли только коротким восклицанием: «И все вздор, и все пустяки».
А вот несколько отрывков из дневника сестры Гоголя Елизаветы Васильевны:
«1848 г. 9 мая, именины брата.
Как он переменился! Такой серьезный сделался; ничто, кажется, его не веселит, и такой холодный и равнодушный к нам! Как мне это было больно!
22 августа. Сегодня брат хотел уехать, но, слава Богу, отсрочил еще до понедельника. Вчера мы все плакали. Тоска ужасная. Как я его сильно люблю, хотя часто и неприятности делает…»
В сентябре Гоголь приезжает в Москву. Он напуган политическими событиями (революционные брожения в Европе) и переносит свое личное уныние на все человечество. Кажется ему, что весь мир охвачен безумием, что все гибнет и распадается. Данилевскому (24 сентября 1848 г.) он пишет: «Никто не в силах вынести страшной тоски этого рокового переходного времени, и почти у всякого ночь и тьма вокруг. А между тем слово «молитва» до сих пор еще не раздалось ни на чьих устах». Та же мысль развивается в письме к отцу Матвею: