Стасюк находится под влиянием философии Востока, которую понимает, как мало кто другой на Западе. Вот бесценная картинка: «Никто ничего не покупал, а эти, из Львова или, может, Дрогобыча, не меняли позы, окунутые в молочный свет невидимого солнца, затопленные ожиданием, словно истинные люди Востока, которые подозревают, что время не имеет конца и поэтому надо экономить движения, из которых сделана жизнь, чтобы хватило на дольше». Это, вне всякою сомнения, заслуживающая внимания альтернатива для планеты, которую пожирают истеричное предпринимательство и суетливость родом с Запада. Стасюк пишет, что «граница между атмосферой, предметами и людьми сглаживается». Я бы сказал, что в его картинах — так как это прежде всего картины — граница эта стирается и исчезает, и если у него была задача «попытки доказательства первоначального единства всего сущего», то эта попытка ему удалась.
Я удивлен, почему критик, сам признавая, что большая литература может быть «большим собранием миниатюр», не видит при этом, что сборник «Дукля» — в котором даже одноименная 80-страничная повесть также представляет собой цепочку миниатюр — является тому доказательством, а не опровержением. И хоть сам я предпочитаю прибегать к фабуле, не соглашусь, что бесфабульная трагедия «невообразима, как и трагедия буддийская». Стасюк, у которого есть нечто общее с буддийским стоицизмом, доказывает, что такая трагедия (вмонтированная в форму бренности человека и мира) существует, и он убедительно ее описывает. Я не принадлежу к той же школе, что Стасюк, однако не согласен, будто писатель «перешел на худшую сторону прозы» (у литературы может быть несколько одинаково хороших сторон), и не уговариваю его изменить направление, имея в виду «массы людей с их судьбами, надеждами и обманутыми мечтами». Если я и могу что-то поставить в упрек восточной философии Стасюка, то единственно излишний оптимизм, потому что, боюсь, земля не успеет «стряхнуть» нас с себя, и это скорее мы ее прикончим, как бактерии, как неизлечимый вирус.
Стасюк — писатель, с которым не надо соглашаться, чтобы читать его с удовольствием. Возможно, он и не для широких масс, но в мире так называемой массовой культуры (которую он видит и описывает как никто другой) это является скорее достоинством, чем недостатком. Впрочем, я вовсе не вижу препятствий, чтобы «Дуклю» прочел — и внимательно — каждый.
Середина лета, Погуже
Под утро, часа в четыре, ночь неторопливо приподнимает свой черный зад, так, словно бы, объевшись, вставала из-за стола и шла спать. Воздух похож на холодные чернила, он стекает по асфальтовым дорогам, разливается и застывает черными озерами. Воскресенье, люди еще спят, вот почему в этом рассказе не должно быть фабулы, ведь никакая вещь не может заслонять собой все остальное, когда мы тяготеем к небытию, к констатации, что мир — это лишь минутная помеха в свободном течении света. Лутча, Барыч, Харта, Малы Дул, Татарска Гура, выцветшие зеленые таблички указывают направления, но там ничего не происходит, ничто не шевелится, кроме снов, которые, как кошки или летучие мыши, видят во мраке, и кружат, кружат, задевая стены, святые образа, паутину и все, что там понакопилось за годы. Солнце пока еще где-то глубоко, оно пробуравливает другой мир, но через час выйдет на поверхность, выберется, словно древоточец из полена. Тарахтенье машины слыхать, наверное, за несколько километров. Шоссе бежит по хребтам холмов, падает, снова взбирается вверх, все выше, выше, и в этой полутьме, среди призраков домов и деревьев, создает видимость спиральной башни.
В эту пору небо почти неотделимо от земли, и граница еще не определена; это лишь разные степени темноты, в которой есть где разгуляться воображению. Но что такого может вообразить себе человек — кроме всех тех вещей, которые видели здесь другие, вещей банальных, сложившихся из мутных и расплывчатых форм действительности; это лишь разновидность куриной слепоты, комедия испорченного телефона. Но сказать по правде, взгляд прикасается к темным, холодным и влажным краскам точно так, как ладонь — к гладкому бархату, к теплой подкладке пальто, когда на дворе зябко, так же бессознательно и с таким же удовольствием.