Замечу, что Сократ, беседуя с друзьями в тот вечер, прощается без малейшего пафоса. Он отправляет домой жену и детей, грозится отправить и всплакнувшего было друга и вообще хотел бы спокойно поговорить, просто еще немного поговорить, немного подумать. Близость смерти не пугает его. Его задача, его дело – в другом: рассуждать, и рассуждать по возможности ясно.
Почему же он все-таки выпивает цикуту? Никакой разумной причины для этого нет.
Он заводит речь о диковинных вещах. Что Орфею предназначено обратиться в соловья, пастырю народов Агамемнону – в орла, а Улиссу, как ни странно, в самого ничтожного и неприметного из людей. Сократ говорит, его прерывает смерть. Голубая смерть уже поднимается по ногам. Цикута выпита. Он просит одного из друзей принести за него в жертву Асклепию петуха. Он хочет сказать, что бог медицины Асклепий излечил его от самого тяжкого недуга – от жизни. «Я задолжал Асклепию петуха, ведь он излечил меня от жизни, я умираю». Иными словами, он перечеркивает все, что говорил раньше, и понимает, что сейчас умрет.
Есть еще один классический текст, опровергающий личное бессмертие, это «De rerum naturae»[6] Лукреция. Самый сильный из доводов автора таков: некто жалуется на предстоящую смерть. Сокрушается, что лишен будущего. Как писал Виктор Гюго: «Я один ухожу посреди праздника, а сияющий и счастливый мир ничего не замечает». Так вот, в своей известной поэме «De rerum naturae», или «De rerum dedala naturae» («О скрытой природе вещей»), не менее честолюбивой по замыслу, чем донновская, Лукреций прибегает к следующему доводу: «Ты жалуешься на отнятое будущее, но подумай о бесконечном прошлом. Когда ты явился на свет, – внушает Лукреций читателю, – пора сражений Трои и Карфагена за власть над миром давно прошла. И если это тебя не заботит, то чем так заботит еще не наставшее? Если ты потерял бесконечное прошлое, то почему страшишься потерять бесконечное будущее?» Так пишет Лукреций. Жаль, что мой латинский слишком слаб, чтобы вспомнить эти прекрасные стихи, которые я перечитал на днях с помощью словаря.
Шопенгауэр (а он для меня авторитет высочайший) заявил, что за идеей перевоплощения кроется другая, увлекшая поздней Шоу и Бергсона, – расхожая идея воли к жизни. Есть нечто, стремящееся к жизни, прокладывая путь сквозь материю и даже наперекор материи. Шопенгауэр называет эту силу, вносящую в мир тягу к возрождению, волей (Wille).
Шоу позднее назовет это жизненной силой (the life force), а Бергсон, в конце концов, жизненным порывом (l’élan vital), который являет себя во всем, творит мир и движет каждым из нас. В рудах он как бы умер, в растениях уснул, в животных дремлет, но только в нас приходит к самоосознанию. Это и объясняет фразу Святого Фомы: «Intellectus naturaliter desiderat esse semper», «Разум по природе хочет быть вечным». Но в какой форме? Конечно же, не в личной, не в понимании Унамуно, который хотел бы остаться Унамуно, а во всеобщей.
Наше «я» в нас не самое важное. Что значит чувствовать себя самим собой? Чем отличаюсь я, чувствующий себя Борхесом, от других, чувствующих себя тем-то и тем-то? Да абсолютно ничем. На самом деле это наше общее «я», и оно в той или иной форме присутствует в каждом. Поэтому и можно говорить о потребности в бессмертии, но не в личном, а в этом, другом, смысле. Скажем, всякий, кто возлюбил врага своего, соучаствует в бессмертии Христа. В этот миг он Христос. Повторяя строку Данте или Шекспира, мы каждый раз, так или иначе, перевоплощаемся в миг, когда Шекспир и Данте эту строку создавали. Наше бессмертие – в памяти других, в трудах, которые мы им оставляем. Так не все ли равно, чье имя носят эти труды?
Последние двадцать лет я отдал англосаксонской поэзии, многие стихи я знаю на память. Единственное, чего я не знаю, так это имен их авторов. Ну и что? Разве в этом дело, если я, читая стихи IX века, вдруг чувствую что-то, волновавшее человека того столетия? Он живет во мне в этот миг, хотя я – не он. В каждом из нас – все жившие до нас на свете. Все, а не только наши родные.
А родные тем более. Я знаю, со слов матери, что цитирую английские стихи голосом отца. (Он умер в тридцать восьмом, в том же году покончил с собой Лугонес.) Когда я повторяю стихи Шиллера{16}, во мне живет мой отец. И другие люди, которых я слышал, – они живут в моем голосе, ставшем эхом их голосов, как сами они, скорее всего, были эхом своих предков. Что тут можно знать наверняка? Короче говоря, мы вправе верить в бессмертие.
16