2
Понедельник, 17 февраля. Ну вот, более-менее обосновалась. Меня поселили в двухэтажной «мезонетке», как их здесь называют (приторное французское словцо, никогда мне не нравилось), в самом конце ряда из пяти домов, зарезервированных для постоянных посетителей или недавно принятых на работу сотрудников. Открытая планировка гостиной с «кухонеткой» внизу, наверху «спальнетка» и «ваннетка», соединенные открытой лестницей. Дом для меня слишком большой, но я люблю просторные комнаты и высокие потолки, как на Блумфилд-крезнт. Дизайн в скандинавском стиле: наружная кирпичная кладка и беленые стены, модельная сосновая мебель, синтетическое ковровое покрытие — все это напоминает «Новотель»: функционально и безрадостно. А то обстоятельство, что дом переоборудовали специально для меня, почему-то и вовсе не вдохновляет… Нужно накупить репродукций, оживить стены. Хорошо бы привезти из дома какую-нибудь любимую картинку — литографию Ванессы Белл, например. Дом. Да хватит думать о доме. Теперь вот это — мой дом на ближайшие шестнадцать недель весеннего семестра.
«Семестр», «кампус». Университеты в последнее время жутко американизировались, или это мне просто кажется из-за того, что я училась в слишком традиционном заведении. К тому же, когда я поступила в Оксфорд, Глостерский университет уже существовал. Наверное, именно так и должен выглядеть «полевой» университет, утопающий в зелени, расположенный в том самом месте, где Севернская долина смыкается с Котсуолдом. Университет называется Глостерским, хотя до Челтнема, на самом деле, ближе. Наверное, основатели подумали, что название кафедрального города придаст университету больше веса. «Челтнемский университет» звучит как-то неубедительно. Но в любом случае вот он передо мной — гигантский бетонный плот, плывущий по зеленым полям графства Глостершир, или скорее два плота, свободно связанные друг с другом, поскольку здания разделяет зеленая зона с искусственным озером. Вежливо пыхтящий автобус с утра до вечера колесит по дорожкам, увозя и привозя людей, как в аэропорту. Джаспер Ричмонд, заведующий кафедрой английского языка и декан гуманитарного факультета, рассказал, что изначально, в утопических шестидесятых, планировали построить огромный кампус, как в университете какого-нибудь американского штата, и он бы вмещал в себя тридцать тысяч студентов. Сначала возвели гуманитарный корпус с одной стороны и естественных наук с другой и думали, что постепенно застроят оставшиеся между ними акры. Но цены подскочили, финансирование сократилось, и в восьмидесятых правительство решило, что дешевле будет росчерком пера превращать техникумы в новые университеты, чем достраивать уже существующие. Так что в Глостерском университете вряд ли когда-нибудь окажется больше восьми тысяч студентов, а открытое пространство между корпусами, наверное, так и останется незастроенным. «Архитектурная аллегория двух культур», — сказал Джаспер Ричмонд, кисло улыбнувшись. Мы стояли на десятом этаже гуманитарного корпуса и смотрели в окно на здание естественнонаучного. Подозреваю, что Джаспер уже не раз это говорил. Почти все его высказывания слегка избиты, как бумага, которая перестала шелестеть оттого, что к ней слишком часто прикасались. Видимо, это неизбежно для учителя и даже преподавателя университета — все время приходится повторять одно и то же по сто раз.
При этой мысли меня охватило мрачное предчувствие. Не стоит наговаривать на преподавателей — ведь я теперь сама одна из них. Джаспер Ричмонд показал мне запись в справочнике факультета: «Магистр гуманитарных наук. Писательское мастерство. Художественная проза. Вторник — четверг, 14.00–16.00. Преподаватель Хелен Рид (доктор Р. П. Марсден находится в творческом отпуске)». Рассел Марсден, критик и составитель антологий, в ранней юности автор двух романов в духе Мервина Пика, первый хороший, второй — не очень. Рассел вел курс с момента его возникновения, а сейчас уединился в загородном доме, чтобы закончить или (если верить злорадному замечанию Джаспера Ричмонда) начать писать долгожданный третий роман. Я немного испугалась, узнав, что Рассел Марсден уже уехал на юг Франции, поскольку надеялась, что он введет меня в курс дела. Весь мой педагогический опыт ограничивается вечерним курсом в колледже Морли, где я преподавала разношерстной компании домохозяек, безработных и пенсионеров, принятых на обучение не по конкурсу, а в порядке живой очереди, и кое-кто не имел совершенно никакой квалификации. В общем, едва ли адекватная подготовка для руководства самыми престижными литературными курсами. Студенты, прошедшие жесткий отбор при поступлении, уже обладают неплохим багажом знаний: они знакомы с такими понятиями, как постмодернизм и постструктурализм, о которых мы в свое время в Оксфорде имели весьма смутное представление: что-то заморское, какой-то грохот двуколок по булыжнику интеллектуального Парижа, недоступный пониманию жаргон, слабо доносившийся до нас со страниц толстых американских ежеквартальников. Когда я намекнула об этом Джасперу Ричмонду, он сказал: «Ну да, я всегда считал, что хорошие студенты учатся друг у друга». Не знаю, что он хотел этим сказать, наверное, успокаивал меня.
Я спросила, давно ли он работает в Глостере. Он ответил со вздохом: «Дольше, чем хотелось бы. Я — один из пионеров. Когда все это (он жестом указал на панораму) было одной огромной стройкой, мы ходили на заседания факультета в зеленых галошах». В голосе его слышались тоска и ностальгия.
По-моему, темнеет здесь раньше, чем дома (опять я за свое), хотя разумеется, мне просто показалось. Ведь в Лондоне никогда не бывает совершенно темно. Миллионы фонарей, световая реклама, освещенные витрины магазинов — весь этот свет рассеивается в небе, и оно кажется не черным, а скорее желтовато-серым. Здесь же только фонари, расставленные на приличном расстоянии вдоль дорог, и огоньки, которыми увиты лестницы и пешеходные переходы. Все это кажется жалкой попыткой рассеять зимнюю темноту. За ограждением, отделяющим кампус от остального мира, видны только темные поля и деревья, а огоньки разбросанных тут и там ферм кажутся еле различимыми кораблями в море.
И повсюду царит зловещая тишина. В пять было что-то вроде «часа пик», когда профессора выруливали с многоярусных стоянок (они кажутся на редкость уродливыми в этом пасторальном окружении) и разъезжались в пригороды Котсуолда и Челтнема. Менее обеспеченные работники университета и студенты, не живущие на кампусе, садились в автобусы. Сразу после шести воцарилась глубокая деревенская тишина. Я могу различить звук двигателя каждого отдельного автомобиля, вот он приближается и проезжает мимо моей двери. Совсем не похоже на постоянный, беспорядочный шум лондонского транспорта.
Боже, как я несчастна!
Зря я сюда приехала, хочется сбежать обратно в Лондон — там мой настоящий дом, а не этот невзрачный ящик. Но как? А почему бы нет? Я же еще не начала занятий, со студентами не знакомилась, жалованья пока не получала. Они легко подыщут кого-нибудь другого на мое место — тут полно хороших авторов, которые не отказались бы от такой работы. А что, если уехать завтра утром, пораньше? Представляю себе эту картину: я тихонько выползаю из дома еще затемно, воровато загружаю вещи в машину, опускаю крышку багажника, осторожно, чтобы соседей не разбудить. На столе в зале, вместе с ключами от дома, записка: «Я сама во всем виновата. Не надо было мне соглашаться на эту должность. Простите меня, пожалуйста». А потом хлопаю дверью этой скандинавской клетки для кроликов, еду по пустой дороге, вдоль которой мелькают шеи фонарей, закутанные в туманную дымку. Притормаживая у шлагбаума, машу рукой зевающему охраннику. Он кивает в ответ, ничего не подозревая, поднимает шлагбаум, я выезжаю, как сквозь КПП «Чарли» в шпионском фильме времен холодной войны — и вот я свободна! Вниз по авеню, к главной дороге, — пролетают автотрассы М-5, М-42, М-40, наконец, Лондон, Блумфилд-крезнт, дом.