Маргарет и Уильям, словно Поль и Виржини, Геро и Леандр, Сента и Летучий голландец и другие сказочные персонажи, связанные любовью, морем и смертью? Всякое кладбище — нескончаемое эпическое повествование, рождающее и нашептывающее сочинителям все возможные романы. Самочинно обнести оградой пядь этой песчаной земли, установить на ней названия и вывески пивных, трактиров и кафе — я видел, как они закрывались и, как ни в чем не бывало, переезжали на новое место; в любом случае счетоводство — успокаивающее занятие, создающее иллюзию, будто можно противостоять потерям, контролировать их, переводящее пафос языка похоронного марша в смиренную прозу книги учета.
Вечереет, но по-прежнему высоко летают чайки и цапли, множество цапель, раздаются их громкие, резкие, монотонные крики; крупные обросшие шерстью свиньи валяются в лужах, тени, вырастающие и разбивающиеся о дюны, на мгновение превращают свиней в огромных чудовищ. Просторный пляж, далекие человеческие фигуры кажутся абстрактными рисунками, сломанные радары валяются на песке, словно остовы кораблей или гигантских птиц — старых журавлей с пожелтевшими, ржавыми перьями, возносивших даосских мудрецов на небеса. Море тусклое, маслянистое, пахнущее нефтью, на волнах, как и можно было ожидать, покачивается мусор; границы линии, вдоль которой, как утверждал римский писатель Аммиан, плывущая из моря рыба сталкивалась с набегающей дунайской волной, не видно; еще труднее разглядеть течение реки, которая, если верить Саломону Швейгеру, впадала в Черное море, пересекала его по прямой, не смешиваясь с морскими водами, и через два дня достигала Константинополя, принеся идеально чистую питьевую воду.
Душно, хочется пить, мне что-то кричат издалека, но слов не разобрать, свиньи по-прежнему пасутся вокруг громадных железных птиц, Дунай — словно лужа, в которую они тычутся мордами, нигде не видно, чтобы в море впадал прозрачный поток, о котором сказано в старинной книге, неужели нашему странствию суждено закончиться ничем? — вопрошает в одном из стихотворений Аргези. Бескрайний серый горизонт похож на высокую, местами обрушившуюся стену, солнце пронзает море белыми копьями, облако скользит и спускается ниже; ах какие у нее ресницы, когда она закрывает глаза, не находись я сейчас в не самой удобной для жизни восточной стране, я бы позвонил ей из бара на пляже; в дельте, как утверждают путеводители, пересекаются миграционные потоки птиц, шесть направлений миграции весной, пять — осенью, сумей мы проследить историю и полную траекторию полета хоть одной перелетной птицы, как мечтал Бюффон, мы бы все поняли — и платоническую ностальгию, и эрос разлуки; если верить Стефану Византийскому и Евстафию, скифы называли нижнее течение Дуная Матоас — река счастья; чайки и цапли кричат, свинья выкапывает кустик травы, жует, рвет, глядит на меня в упор, в глазах — тупая жестокость.
Устья нет, Дуная не видно, кто осмелится утверждать, что грязные ручейки, текущие между камышом и песком, родились в Фуртвангене и ласкали остров Маргариты? И все же хоть одно устье из бесчисленного множества, не важно какое, должно быть указано в «Регуляции», изложенной в записной книжке дотошного дунайского путешественника, поэтому я ищу это устье так, как ищут ключ, как слово, что вертится на языке, как недостающую страницу — роешься в карманах и ящиках, но в паспорте нет отметки, а без отметки уехать нельзя, какой уж тут «Пироскаф, гонец твоей свободы, отчаливает в даль неслыханной природы»[119], какие уж тут корабли с высокими мачтами и звучащая в сердце песня моряков.
Дорожная пробка по своей природе тоже принадлежит миру бумаг, делопроизводства, бюрократии — всякий раз образуется водоворот, но потом, в самый последний момент, непонятно как, все рассасывается. Было ошибкой искать устье здесь, на открытом, бескрайнем просторе дюн и пляжа, горизонта и моря, следуя запутанной сети разбегающихся и теряющихся нитей воды. Нужно вернуться назад, жест, которым любезный, но скверно экипированный солдат, мчавшийся на велосипеде среди луж и остановившийся по моей просьбе, указал на место, где Дунай впадает в море, напомнил мне жест бледного и любезного психолога, Тадзио-Гермеса, указывающего куда-то в бесконечную даль, в бескрайний морской простор, который отменяет всякую эмпирическую ограниченность; впрочем, небрежно одетый воин с улыбкой указывает мне на вход в порт, на караульную будку, там, у облупленного шлагбаума, дежурит часовой — останавливает проходящих, требуя предъявить пропуск.