— Я и учу — с разбором надо. С врагом по-вражески, а с остальными — по-дружески. Поверь простые люди, они все скоро друзьями станут. Сам увидишь. И разве я учу тебя всепрощению? Нет, справедливости. Тебе, Павло, дали сильное оружие. Им легко убивать. Смотри, не оскверни его. Я не про бой говорю, ты, понимаешь.
Прибежал Матвей Козарь. Якорева вызывают к замполиту Березину. Максим пристально взглянул Орлаю в глаза и, ничего не сказав больше, ушел в штаб. Матвей позвал Павло к Миклошу Ференчику, и они отправились к нему вместе.
— Скажи, угомонился? — заговорил Матвей дорогой.
— Дай мне волю, всех передушил бы.
— Ну, и дурак. Тут разобраться треба. Максим не станет учить дурному?
— Я не против Максима, — не отступал Павло. — Я против мадьяр. Раз они воюют — значит враги.
— Остынь, Павло, тогда лучше увидишь. Остынь.
— А ты, вижу, готов уж мириться с ними.
— Сказал же, как все. Подумай, Павло, люди сколько лет по-новому жили. Тыщи километров с боями прошли. Они учились, сколько знают. Вот я и смотрю, как они говорят, как думают, что делают. Вижу, хорошо, и сам также. Знаю, Оленка мне спасибо скажет.
— Ты думаешь, я не присматриваюсь? Я тоже. А душа-то горит. Мать, может, все глаза протерла, вздыхая по Василинке. У отца, гляди, все косточки в гробу переворачиваются. А я мирись?
— Видишь, сердце кипит — остановись. Зло — плохой советчик, Павло. Остынь — тогда и суди. А лучше на других смотри — они больше нас сделали, больше и знают.
Дом Миклоши Ференчика, венгра-красноармейца, воевавшего в Царицыне, был полон народа. Павло обезоружила сердечность, с какой его встретил хозяин и его соседи, пришедшие сюда послушать русских. Они сердечно пожимали ему руки, любовно заглядывали в глаза, желали доброго здоровья. Они говорили, венгры понимают русских и никогда не хотели им зла. Все дело испортил Хорти, сдружившийся с немцами. Каждый из них, чем может, готов помогать русским. У Ференчика сын в Пеште, на заводе, есть знакомые. В русском штабе его просили быть переводчиком, и он обещал отправиться с русскими в Пешт и Буду.
Вскоре всех увлекли расспросы о советской жизни. Разведчики давно привыкли к этому, и их мало удивляли теперь даже самые курьезные вопросы, с какими обращались к ним мадьяры. А верно, земля у крестьян навечно отобрана колхозами? А верно, в России нельзя быть богатым? А верно, что всех заставляют жениться в семнадцать лет? Ответы их изумляли. Все не так.
— Много на свете хорошего, ой много, — вздыхал старый мадьяр. — Да разве увидишь все.
— Еще сколько увидишь, дед, — ахнешь только, — сказал Миклошу Демжай Гареев. — Лет через десять родной земли не узнаешь.
— Жизнь мала, сынок, мне б еще сто лет — и то мало.
— Можно жить, что и за свою много сделаешь, — возразил Демжай. — Вот у нас в Средней Азии предание есть.
Старик заинтересованно уставился на молодого казаха.
— Был, говорят, вечный скиталец Кидца, мудрый дервиш, как сказывают у нас.
— А как перевести им дервиш? — перебил Демжая Павло.
— Да как — переведи, чтоб поняли, — мудрый старик, нищий — скиталец, — пояснил Гареев, и снова продолжал рассказ. — Возраста, сказывают, не имел: вечно жил. Раз в незапамятные времена шел он по улицам многолюдного города и спросил прохожего, давно ли город основан. — Давно, — ответил ему прохожий, — давно, с тех пор, как люди живут на земле. — Лет через пятьсот Кидца снова забрел в те места. Видит, степь кругом и не следа от людского поселения. — Кем же разрушен город? — спросил он пастуха. — Да здесь всегда была степь! — сказал удивленный пастух. Еще с полтысячи лет прошло, и Кидца опять в тех местах оказался. А уж там беспокойное море синело, и на его берегу рыбаки сети снаряжали. Он и спросил их, давно ли пришло сюда море. — Да разве ходит море! — рассмеялись рыбаки. — Море всегда здесь было.
— А ведь верно сказано, — встрепенулся старый мадьяр, — коротка наша жизнь.
— Может, тогда и верно было, а теперь нет, — возразил Демжай. — У нас вон пески были, а провели воду — хлопок, сады кругом. А все помнят — в три года сделали. Волгу на Москву повернули. Где она текла! Захотели — через Москву пошла. Беломорский канал какой построили. Ай-я-яй! Если б не война — теперь уж и Дон бы с Волгой породнили. А ты говоришь, жизнь коротка. Дерзай только.
— Горе мешает, горе, сынок, — вздохнул Ференчик.
— За счастье бороться надо, тогда и горю конец.
— А пойди, найди его, счастье, — раздумчиво продолжал старый мадьяр. — У нас так сказывают: родились у старухи Жизни две дочери: Счастье и Горе. И хоть близнецы они, отличка друг от друга большая. Одна добра и, как ясный день, пригожа, а другая зла и, как ночь, черна. Выросли дочери — пустила их мать по свету на людей посмотреть, себя показать. Много стран исходили сестры, много морей переплыли, леса и горы прошли, пока не вышли на венгерскую землю. Идут — на людей посматривают. Счастье взглянет на кого, тот, как ясный день, расцветет, сил набирается, в жизни всякую удачу имеет. А Горе взглянет на кого, тот темнее ночи становится, силы и здоровье теряет, в жизни ему неудачи только. Пройдет Счастье — там смех и веселье, жизнь ключом. Куда Горе ступит, — там голод и смерть, мор с болезнями.
Узнали люди про сестер, пуще прежнего Счастье привечать стали, а от Горя хорониться начали. Счастье в дом пускают, за стол усаживают, а перед Горем двери с окнами на замок. Горе и возненавидела сестру. Ночью связала ее и живою закопала в землю. Закопала и ослепла разом: ее родная мать прокляла. И бродит с тех пор Горе по венгерской земле, смерть и болезни сеет, голод и нужду на людей накликает. А люди ищут-поищут — не могут найти счастья: не знают, где закопано.
— Ээ… старик, и искать не надо, — перебил Миклоша Акрам Закиров. — У этой сказки и другой конец есть.
— Какой другой?
— А вот какой: поймать Горе, в землю закопать, и конец ему. Тогда и Счастью легче на свет выбраться. Ясно?
— Добрый конец, ой добрый.
— Вот теперь и давай Горе закапывать, чем можем, поможем. У себя мы так и сделали.
Улыбаясь, старый Ференчик согласно кивал головою.
Поздно вечером в полк приехал заместитель командира дивизии полковник Забруцкий. Был он в настроении, что случалось с ним не часто, и, заявившись к Жарову, сам напросился на ужин.
За столом полковник крякнул от удовольствия:
— Страсть люблю, грешник, закусить и выпить, — наливая стакан токайского, сказал он Жарову, — особенно, если стол изыскан. Как это называется, гурман, что ли? Жена, грешница, избаловала.
Он начитан, любит блеснуть своей эрудицией, и как собеседник довольно приятен. Но сейчас весь разговор он свернул на армейские новости: кто и где снят, куда переведен, кем назначен. Жаров невольно усмехнулся. Охотник посмаковать! Его не интересует, кто продвинут, кто награжден. Нет, только, кто снят или кто отстранен. Это его стихия. Лицо у него, как налитое, раскрасневшееся, так и пышет здоровьем.
Опорожнив стакан с вином, Забруцкий самодовольно откинулся на спинку стула. Не вино, а чистое золото. Тонкий букет! И настроение создает. Душа становится мягче, добрее.
Это у кого как, возразил Жаров. Есть же дебоширы и самодуры. Стоит им изрядно выпить, и все нипочем. Сам он не терпим к таким любителям спиртного.
Полковник развеселился окончательно. Сыпал анекдотами и все доказывал, он любит людей покладистых, сговорчивых и больше всего не терпит ежистых. Слово старшего — закон, и перечить ему не след.
Жаров и Березин непроизвольно переглянулись. Ясно, это лишь подготовка атаки. Что же последует дальше? Григорий обронил, впрочем, не всяко слово — закон.
После второго стакана Забруцкий отяжелел, и лицо его сделалось угрюмым. Прищурив глаза, он предупредил вдруг, разговор будет строго конфиденциальным. Кем бы из комбатов смог пожертвовать Жаров? Командир уйдет в другой полк.
Что за загадки? Надо же знать, ради чего «жертва». Если перевод, то куда, а продвижение, — на какую должность. Что, нужен боевой офицер, чтоб умел держать в руках полк. Вот оно что. Ранен Щербинин, и подбирается кандидатура.