Выбрать главу

— То колокол Говерлы, — убежденно сказал старый гуцул. — Почему звонит, спрашиваете? О том лишь Говерла ведает, да память людская… Чуете, гудит як?

За словами старика чувствовалась красивая легенда, в которой ум и сердце этих гор, и всем захотелось узнать ее.

Проводник-гуцул говорит тихо и торжественно, как о тайне, дорогой и сокровенной. Как знать, было ль то, иль народное сказанье обросло мудрой небылью, а Максиму верилось, было именно так, не иначе.

…Кто знает, когда то было: всякий счет годам потерян. Лишь память гор хранит дивну сказанку про горьку беду. Был на Говерле утес-дыбун: глаз не поднять, головы не запрокинуть. А в городе за ним — замок белокаменный, где жил мудрый русский князь. В мире и дружбе жил он с соседями, на чужую землю не зарился. Сыскались однако лиходеи-ненавистники, до чужого добра большие охотники. На Говерлу стали жадно посматривать. Призадумался князь, самолучших мастеров созвал и повелел им башню-великаншу воздвигнуть, чтоб с нее все Карпаты обозреть можно. Прослышал о том князь стольно-киевский, — серебряный колокол в горы послал. Послал, чтоб по всей краине его призывный звон раздавался. Пуще прежнего раззарились чужеземцы на добро горных людей и, захотев покорить их, с оружием двинулись на Говерлу. Долго и славно бились ее защитники, пока чужеземцы не сожгли города. Огонь проник в башню. Злодеи-пришельцы взревели от радости. Только не стихли еще ликующие клики захватчиков, как грянул гром, и эхо разнесло его по горам и долам. На месте рухнувшей башни взвился столб земли и дыму, выше неба взвился, и никакого колокола враги не нашли — его поглотила своя земля. Но и там у него сохранился голос. В дни больших тягот и бед народных колокол опять звонит по всем Карпатам.

— Чуете, вин знова кличе! — закончил старик. — Ишь, гудит як.

И в самом деле, отдаленно-отдаленно гудели набатные удары колокола. Может, то гуцульские партизаны сзывали своих товарищей для последней решающей схватки; может, они предупреждали об опасности соседние села и горные селения; может, призывно обращались за помощью к армии-освободительнице, идущей из-за гор, — кто знает!

2

Много их на фронте, необычных встреч.

Продвигаясь поутру с дозором, Максим увидел странную процессию горных всадников, спускавшихся крутой тропкой. Впереди ехал священник, за ним молодой гуцул с крестом, потом следовал гроб, именуемый здесь деревищем. Он подвешен на шесте, концы которого привязаны к седлам двух лошадей, идущих друг за другом. Затем гуськом тянулись, вероятно, родные и друзья покойного.

Дозорные вышли к тропе, и все трое молча взяли пол козырек. Ритуальная процессия застыла на месте.

— Слава Исусу! — опомнился первым священник.

— Русские, русские! — пронеслось из конца в конец.

Вместе с гуцулами разведчики вышли к небольшому горному кладбищу. Дорогой выяснилось, хоронили партизана, убитого в горах хортистами. Его сын Павло Орлай скорбно стоит у гроба, словно отрешенный от всего, что здесь происходит.

У Максима защемило сердце. Мигом вспомнился страшный день из давнего, давнего детства. В их дом ворвались тогда белые. Схватили отца, выволокли его во двор к высокому дереву и истерзанного повесили вниз головой. Максим же, перепуганный маленький мальчонка, упал на порог и, бессильный даже кричать, с ужасом глядел, как умирал отец. «Запомни, сынку!» — крикнул ом перед тем, как ему срубили голову. Да разве забыть такое! Оттого ему так и близки горестные чувства юноши-гуцула у гроба отца.

После похорон Павло Орлай подошел к Якореву.

— Возьми с собою, — попросил он. — Отец наказывал: придут русские — будь с ними.

Максим привел его в полк. Гуцул говорит по-русски, знает мадьярский, и его оставили проводником-переводчиком.

Двадцатидвухлетний Павло высок и статен, темноволос. Он лет на пять моложе Максима. Когда рассказывает о своей жизни, его кулаки крепко стиснуты, а в светло-голубых глазах, похожих на чистое верховинское небо, то и дело вспыхивают огоньки, злые и негодующие.

Отец Павло имел крошечное поле в сорок сягов; а сяг — мера небогатая — меньше четырех квадратных метров. Как прожить на такой земле!

— Ось погодите, привезу грошей — будет життя як свято! — подбадривал он жену с сыном, собираясь за океан.

Отцу повезло. Приехал, поправил семью, и снова подался в Америку. Павло подрос, и три зимы бегал в школу. Читал и писал лучше всех. Поощряя способного ученика, учитель устроил его в гимназию. А вскоре отец потерял работу и заболел, перестал слать гроши. Семье пришлось туго, и чтоб учиться, Павло был лесорубом и шахтером, собирал виноград и косил траву, натирал полы в мадьярских особняках.

Словесность в гимназии преподавал суровый с впалыми щеками чех, за строгой наружностью которого скрывалось однако доброе сердце. Мальчиков-украинцев насчитывались единицы. Он по-отцовски любил их и нередко рассказывал им о русской революции. Ничего подобного в учебниках не было. Оказывается, еще в 1918 году в Ясине был создан Гуцульский совет, и он пытался воссоединить Закарпатье с советской Украиной. Помешали англо-саксонские и французские правители. У юных гуцулов вспыхивали глаза. Живое слово учителя будило в них веру в светлые дни. А раз он прочитал им коротенькую выдержку из письма одного крестьянина-украинца, присланного тем в ужгородское отделение чешского департамента земледелия. В нем говорилось: «Дорогой департамент! Дорога принадлежит государству, воздух господу богу, а леса и поля — графу Шенборну; что же я должен делать?»

— Не решать с детьми социальных проблем: это не их дело! — услышали все скрипучий голос отца иерея, бесшумно прокравшегося в аудиторию. Словесник спокойно закрыл книгу.

— Дети должны знать правду! — возразил он иезуиту и, гордо поклонившись, вышел.

Холеное лицо иерея змеилось злорадной усмешкой. Он готовился читать буллу святого отца, и по классу пронесся глухой ропот. Духовный наставник давно изводил гимназистов папскими посланиями, и Павло Орлай, поднявшись с места, не без иронии сказал, как их удивляет такой интерес отца иерея к папским буллам.

— Nil admirari[1], сын мой! — закатывая глаза, ответил иерей.

— Omne nimium nocet[2]! — усмехнувшись, отпарировал юноша.

— Вы попомните мне, негодный! — рассвирепел униат и начал читать буллу Пия XI, призывавшую верующих к крестовому походу против русских.

Схоластическая латынь римского папы вызвала отвращение, и к подготовке уроков никто не притронулся.

— Ужо погодите, — грозил расходившийся служитель церкви, — всем попомню!..

А когда на улицах закарпатских городов стали хозяйничать хортисты, наступили еще более черные дни Закарпатья. Хортисты-мадьяроны, как тут окрестили венгерских реакционеров, вовсе запрещали все родное, национальное.

Вольнолюбивые гимназисты-украинцы собирались небольшими группами и тайно читали Шевченко и Пушкина, Горького и Маяковского, с жадностью ловили каждое слово, напоминавшее о России. На одном из таких собраний Павло с пафосом продекламировал стихотворение, вычитанное им в одном из старых мукачевских журналов:

Я карпатский руснак, Стародавний казак, Сторожил я века наши горы От монгол, янычар, Немчуры и мадьяр, Изнывая без братской опоры. Чуть не тысячу лет Мы страдали от бед, На скалах Прометеем распяты, Но таили огонь, И, сжимая ладонь, Сохраняли для Руси Карпаты.

Едва прозвучали последние слова, как распахнулась дверь. На пороге стоял иерей и, потирая, будто намыливая руки, злорадно усмехался:

— En flagran delit![3] — произнес он по-французски свою излюбленную фразу.

Павло Орлая арестовали в тот же день, и для него потекли томительные дни заточения.

Хортистские жандармы день и ночь истязали заключенных. Вместо рассказа об этом Павло молча поднял рубаху, и все увидели красно-лиловую роспись рубцов и ссадин по всему телу.

вернуться

1

Nil admirari (лат.) — ничему не следует удивляться.

вернуться

2

Omne nimium nocet! (лат.) — всякое излишество вредно!

вернуться

3

En flagran delit! (по-франц.) — на месте преступления, с поличным!