Когда и с кем это было, заговорил старый мадьяр, трудно вспомнить. Может, еще раньше, чем с прапрадедами тех прадедов, про которых уже забыли их внуки. Короче сказать, очень, очень давно. Страной в те поры грозный Антал правил со своими тиранами. Стоял тогда на Дунае город, и время не оставило от него камня на камне. А в городе том сидел тиран, прозванный Аспидом, потому что как змея жалил. Всем худо было. А тут случись еще жгучие суховеи, земля истрескалась и закаменела, мор разразился. Люди разум теряли. А тиран тучнел, и его закрома ломились от хлеба.
Жил там и мастеровой по имени Лайош. Видел и знал он больше всех. Сердцем был тверже всех. А правдой — сильнее всех. По слову Лайоша люди поднялись на тирана. Как река в разливе, их восстание грозило смести всех богачей провинции.
Разгневанный Антал приказал укротить людей и грозил смертью самому тирану. Перепуганный Аспид вызвал одного из своих подручных, человека с сердцем, чернее сажи, и велел поймать Лайоша. Заговорщики проникли в лагерь восставших и выкрали их вождя.
Допрашивал его сам Аспид.
— Кто ты и откуда?
— Я из народа.
— Чем же он дорог тебе?
— Ненавистью к мучителям.
— У меня сила, служи мне.
— Сила в правде, а правда у нас.
— Я прикажу убить тебя.
— Разве можно убить правду, — усмехнулся Лайош, — она сама уничтожит тебя.
И сколько ни рвали ему тело, ни крушили кости, сколько ни жгли его на огне, он ни в чем не уступил им, ибо душой был тверже алмаза. Тогда, чтоб сломить, Аспид живым зарыл его в землю, оставив на поверхности лишь одну голову.
Как море без ветра, затихло восстание.
Аспид ликовал. Решив устрашить непокорных, он вызвал мастера-искусника и велел отлить колокол, чтоб голос его был сильнее грома, а не то — смерть отливщику. Приуныл мастер, призадумался. Чем придать колоколу невиданную силу? И сказал он Аспиду, нужна кровь человека, сильнее сильного, как народ, когда он свободен, и честнее честного, каким он остается всегда.
«Вот и пригодится Лайош», — подумал тиран и велел готовить плавку. Откопали и привели узника. Он высох и потемнел. Только глаза его еще жарче пылали ненавистью. Ввели его на помост, под которым уже бурлил расплавленный металл, и Лайош понял замысел палача.
— Что, испугался? — торжествовал Аспид.
— Правда всегда бесстрашна! — гордо ответил Лайош.
— Все равно умрешь.
— Правда не умирает!
Подвесив осужденного за ноги, палач отсек ему голову, и алая кровь потоком хлынула в кипящий котел, смешиваясь с металлом.
Скоро и колокол отлили, на черную башню подняли. А созрел урожай — велел Аспид бить в колокол, чтоб несли ему хлеб и долги. Громовой голос колокола, чистый и властный, несся от села к селу и от города к городу, сзывая жителей придунайского края. Но что за чудо! Как по сигналу вспыхнуло вдруг восстание, и снова запылали усадьбы богачей. Аспида живым сожгли на площади, и черный пепел его развеяли по ветру.
Немало прошло лет, пока удалось Анталу погасить восстание. Он приказал утопить в Дунае злополучный колокол и никогда не вспоминать о нем. С тех пор и не знают люди, где тот диковинный колокол с голосом правды. А кто ищет его, те кровью и жизнью расплачиваются за свою смелость. Только все равно ищут!
Затих Миклош Ференчик, и бойцы затихли.
«Трудно, ой, трудно найти правду!» — вглядываясь в лицо мадьяр, с горечью подумал Павло Орлай, и в душе его заискрилось вдруг желание помочь этим людям в поисках их правды.
Дунайский колокол! Разве не сродни он колоколу Говерлы!
Оказывается, корчма, в которой находились бойцы, довольно знаменита: лет сто назад в ней выступал Шандор Петефи.
Напомнив о великом поэте, учитель сел за рояль и заиграл бравурный марш.
— Что за музыка? — шепнул Соколов, наклонившись к Орлаю.
— Гимн революции — «Национальная песнь» поэта.
— Скажи ты, — удивился и обрадовался Глеб, — знаю наизусть, а музыки не слышал.
С «Гимном революции» солдат познакомила армейская газета, и Глеб сказал Павло:
— Прочтем, пусть послушают! — и он первым прочитал по-русски:
Павло следом же повторил по-венгерски:
— Тплра мадьяр!..
Венгры аплодировали неистово, и их глаза заискрились огнем восхищенного дружелюбия. Еще бы! Русские пришли к ним с лучшими стихами их любимого поэта, имя которого было впервые признано не в литературных салонах Пешта и Буды, а в лачугах бедняков, в убогих тогда придунайских селах и даже здесь вот, в этой маленькой корчме.
Учитель напомнил, где и как впервые прозвучали огневые слова поэта.
…Однажды с шумом распахнулась дверь, и в зал кофейни «Пильвакс», где в те поры собиралась революционная молодежь венгерской столицы, ворвался запыхавшийся юноша.
— В Вене революция! Пал Меттерних! Народ воздвиг баррикады! — прокричал он, вскочив на стол, и слова его прозвучали как взрыв бомбы. — Ужель мы будем колебаться, когда гудит ураган революции? Нет, мы будем действовать!
Это был Шандор Петефи, сподвижник легендарного Кошута, двадцатишестилетний поэт, вождь революционной молодежи. Он отверг предложение пойти к королю с петицией, заявив, что к трону пора подходить не с бумагой, а с саблей в руке.
На другой день Петефи поднял молодежь и, возглавив ее, захватил типографию, в которой и была напечатана «Национальная песнь». Она стала боевым гимном революционного народа.
— Нет, каков гимн! — восхищался Зубец.
— Любо-дорого слушать, — одобрил Голев. — За такие стихи золотой бы памятник ему!
— Лучшим памятником поэту, — сказал Березин, — будет освобожденная Венгрия.
Учитель читал и про Тиссу, разлившуюся в бурном половодье и будто сорвавшую с себя цепи; и про тучи, набухшие могучей грозой; и про ветер, разрастающийся в ревущий ураган.
— А это вот и про тебя, старина, — обратился он к старику-мадьяру с толстой палкой в руках:
Сжав губы, старик закачал головою.
— Он всю жизнь вечный батрак, — пояснил учитель. — Первую полжизни «бейрош» — значит работал на помещика круглый год и полуголодал каждый день, а вторую половину — «напсамош» — значит поденщик без кола и двора, тогда уж голодает ежедневно.
Старик все также горестно качал головою в такт словам учителя.
— Его сын — партизан! — с уважением сказал учитель.
Последним было прочитано стихотворение «К нации», так и дышащее страстным призывом к борьбе за свободу. Мадьяры бурно зааплодировали своему учителю, когда он произнес слова поэта:
— Смотри, его стихи и сейчас воюют, — выслушав перевод Павло, обрадовался Голев.
— Он и считал себя командиром, — напомнил Березин, — а свои стихи — отрядом, в котором слова и рифмы — его солдаты.
— Добрые солдаты! — похвалил Голев. — Их прямо в бой!
— Они тут сто лет в бою, да враг-то какой! Где им одним справиться. А кроме нас им помочь некому. Сам Петефи говорил, победа и счастье придут не из рук вымогателя, а из «святых рук, сеющих мир и свободу».
В эту ночь Голев долго не мог уснуть: едва удавалось ему смежить глаза, как заявлялся Шандор Петефи и будил его своими стихами.
Не спалось и старому Ференчику. Старик заново переживал свою молодость. Гимн революции он впервые услышал в донских степях на русской земле и на всю жизнь запомнил пламенные слова.
Он долго метался на горячей подушке, бессильный забыться в спокойном сне. Как живой перед ним стоял Шандор Петефи и все твердил: