— Вот шкура! — не удержался Павло, переводивший весь разговор.
— А банкира помните? Тоже выплыл. Перед долларом готов на брюхе ползать. А американца, еще из подвала вытащили? О газете хлопочет. Этот разведет демократию. Пенча в редакторы прочит. Это хортистский журналист. Я в Дебрецене с ним познакомился. Так и лезут из всех щелей. Только и наши силы не по дням, по часам растут. Коммунистов больше тридцати тысяч стало. Но эти Пискеры, Швальхили и Пенчи подымают вой и мутят воду.
— А что ты хочешь, — заговорил Голев. — Борьба за новую Венгрию — это ж революция. А революция, что плавка металла. Знаешь, какой огонь бушует в печи, как кипит жидкая масса. Кажется, бери и разливай. А пробьют летку, и стремительно вырывается пламенная струя, фейерверком брызжет. Но шлак! Лишь потом, очистившись от него, могучим потоком пойдет настоящий металл.
— Вот здорово! — обрадовался Имре.
— А эти Пискеры, Пенчи, все Швальхили — просто легковесный шлак.
На веранду отеля доносился заметно нараставший гул уже мирного города, только что распрощавшегося с войной; и гул его Голеву чем-то напоминал отдаленный гул мартенов. Еще трудно было сказать, из каких сплавов, но верилось, здесь в самом деле, варилась добрая сталь.
Конечно, они понимали, в жизни все сложнее, чем обычная плавка. Пройдут годы, и их победа будет упрочена. Но как знать, сколько и каких испытаний пошлет им судьба. Как было знать, что, скопив силы, враг еще сбросит забрало и станет в открытую биться за свою власть. Одиннадцать лет спустя снова будет огонь и дым, кровь и смерть — все будет, и сын Голева, сраженный мятежниками, будет распластан на мостовой, когда-то политой кровью отца. Только освобожденная и возрожденная Венгрия все равно восторжествует!
Давно лег Голев, а нет сна: как-то ослабло все тело, закружилась голова: то ли от раны, то ли от усталости и нечеловеческого напряжения последних дней. Отгремевший бой все еще длится в дремотном сознании, калейдоскопически повторяя пережитое. Потом память находит дочь, по которой, не переставая, ноет отцовское сердце. Он видит ее то за чужим плугом, то с метлой во дворе, то просто растерзанной на фронтовой дороге. Где она теперь в германском краю? Жива ли, здорова? Думы с трудом оставляют ее безвестную судьбу и обращаются к дому. Отсчитывая в цеху патроны, жена обертывается к мужу, тепло улыбается ему и радостно говорит: «Это тебе, Тарасушка, бей проклятущих!» Потом видится другое. Завод-гигант и вагранки в строю, как чудо-орудия на позиции. Мелькают обожженные и почерневшие лица людей, и в родном цеху пламенеет отменная сталь. «Крепка ли?» — пробует Голев, помешивая еще кипящий металл. — «Наша уральская! — отвечают с гордостью: — Самолучшая!» Память снова меняет событие за событием из близкого пережитого вчера и сегодня. Перед глазами в берегах из обтесанного камня стелется Дунай, и над ним бронзовый Петефи, как-то по-особому близко затронувший солдатское сердце. Стоит он, будто живой, обращается к тысячным толпам людей: «Тлпра, мадьяр! Зовет отчизна! Выбирай, пока не поздно, — примириться ль с рабской долей или быть на вольной воле?»
Здесь, у его цоколя, еще в Пеште, Имре Храбец рассказывал ему о трагической гибели поэта.
В сражении за венгерскую революцию он бился до последнего, и его схоронили в общей могиле. Нашелся очевидец, слышавший, как Петефи негромко воскликнул, когда немец-саксонец поволок его к яме:
— Не хороните меня, я живой… Я Петефи!
— Ну и сдохни! — ответил саксонец и забросал могилу известью…
Голев беспокойно заворочался, вспоминая рассказ Имре.
— Максим, ты спишь? — стряхнув с себя дремоту, повернулся он к Якореву и легонько подтолкнул его в бок.
— Ты что, а? — даже привстал тот.
— Слышь-ко, не спится что-то.
— Тьфу ты, не добра дитына, — добродушно пробурчал Максим, однако, повертываясь к Голеву. — Чем же я-то помогу?
— Тыщи километров лезут и лезут в голову, — оправдывался Тарас. — Просто спокою нет. Все душу бередит!
Голев закурил. Помолчали. И прошло немало времени, пока их обоих не одолел сон…
— Вставай, Тарас, вставай, дружище! — будил его на утро Якорев. — Смотри день-то какой!
Голев порывисто протер глаза. Над Пештом, как и над всей Венгрией, в самом деле вставал ясный, золотой день.
— Знаешь, сны, — свертывая папиросу, сказал Голев, — никогда их не вижу, а тут одолели просто. Вижу, будто волосатый верзила с длиннющими-предлиннющими руками обхватил и тащит женщину, приглядную такую, к яме, к большущей могиле тащит. А женщина, в крови вся, отбиться не может и уж едва твердит только: «Не хорони меня, я живая!..» — «Ну и сдохни!» — ответил ей верзила-эсэсовец и начал в могилу закапывать. Сердце у меня ужас зашлось как. Бросился к нему, отбил женщину, на свет из земли приподнял, а он гад, хоть пораненный, отполз и волком на меня, готов зубом хватить. А женщина та чуть привстала да как глянет на него недобрым взглядом. «У, думаю, эта теперь постоит за себя!» И вижу будто издалека-издалека смотрит на меня мать, с гордостью так смотрит и говорит мне:
— Любый мой, какой ты сильный у меня, сильный и хороший!..
На трехсотметровой скале Геллерт после войны сооружен величественный памятник советским воинам, павшим в боях за свою родину и за освобождение венгерской столицы.
На высоком постаменте молодая женщина, олицетворение страны, подняла над головой бронзовую миртовую ветвь, чтобы увенчать огромного, во весь его истинный рост, нашего солдата за его бессмертный подвиг. Суровое лицо воина устремлено прямо на юг, куда катятся синие дунайские волны. Его взору доступна вся Венгрия, великое дело ее людей. Им, живым, он принес сюда самое дорогое и заветное — свободу и счастье!
И, как прежде, на другом берегу стоит гордый Петефи, приветственно протянувший через Дунай руку освободителям своей отчизны.
ПРАГА ЗОВЕТ
Глава десятая
НА СЛАВЯНСКОЙ ЗЕМЛЕ
Вот она, древняя славянская земля! Как чудовищно несправедлива к ней история, слишком часто вверявшая судьбу ее народов тирании чужеземных завоевателей.
Южную границу Чехословакии полк Жарова пересек на рассвете, и машины весь день мчались по узкому заснеженному шоссе. Андрей час за часом присматривался к жителям придорожных селений, восторженно встречавшим армию-освободительницу.
— А где Чехословенско войско? — все допытывались они на коротких привалах. — А нам можно туда? А возьмут?
Их радовало, что чехословацкий корпус очень близко: действуя в составе Четвертого Украинского фронта, он шел через Карпаты с севера. Андрей знал, у людей не праздное любопытство. То же было и в Румынии, и в Венгрии. Все жаждут оружия. Им осточертела старая жизнь, и они готовы биться за новую. Будут из них добрые солдаты. А как они воюют, Андрей видел у Днепра, знал по делам партизан, много наслышан про словацкое восстание. Они все герои, и в душе к ним росло и крепло братское чувство.
Бои в Словакии были еще более тяжелые и изнурительные, чем в Венгрии. Немцы ожесточились и сопротивлялись исступленно. Андрей просто терялся в догадках. Что это — отчаяние обреченных или стойкость, все еще рассчитанная на успех? С каждым днем росли потери. Все также приходилось рыть могилы, направлять в медсанбат раненых, принимать новое пополнение. Живым вручались ордена, погибшие награждались посмертно. Сколько их, тяжелых и суровых дней выпадало каждому.
Израненного в Пеште Черезова пришлось отправить в глубокий тыл. Его батальон возглавил теперь Яков Румянцев. Как меняет человека степень ответственности! Недаром у Румянцева более заметны теперь твердость и решительность, ощутимее воодушевляющий людей порыв, которого порой так не доставало командиру.
Более доволен Андрей и Леоном Самохиным. В роли комбата в нем полнее раскрылись его способности. Главное, Леон стал понимать, как необходим офицеру такт, развитое чувство меры, как важно всегда дорожить честью командира.