Салют! И спазмы сжимают сердце…
А вечером пришла почта. Никто еще не читал его, не вскрывал, а все, сраженные волнением, молча смотрели на конверт с детским почерком.
— Чье это? — слышался полугромкий шепот Голева.
— Леону… Сашок прислал, — еле слышно произнес Зубец.
«…Братка, родной мой! Ну, где ты теперь, где? Может, уж за Берлином, али еще где! Намекни хоть словечком, и я буду ставить красные флажки на карту. Я и так ставлю их на все города, которые вы освободили. Не успеваю даже флажки готовить. А то буду ставить другие, только для тебя, братка, хороший мой. А мы собираем деньги на другой танк. На один уже насобирали и отправили его к вам, „Пионером“ назвали. А второй хотим назвать „Победой“. Только успеем ли? Вон как вы воюете, за вами не угонишься.
Братка, а Зина все плачет и плачет, увидит меня, перестанет, улыбнется. А достанет твои письма — плачет и только. Ты уж напиши ей повеселее. Я говорю, победа скоро, братка придет, чего ж теперь плакать. Она обнимает только, знаю, скажет, знаю, Сашок, от радости плачу.
Братка, во сне тебя видел. Пришел, обнял и ружье мне привез. Говоришь, будем на охоту ходить. А война уж кончилась, нет уж затемнения. Салют… Салют… а проснулся — это ребята в окно барабанят… Спешим еще на танк деньги собирать. Увидишь танк „Пионер“ — знай, это мы построили, напиши тогда, как воевал он.
До свиданья, братка, хороший мой, как жду я тебя, жду! Жду! Жду!!! Ну, ехай же скорее! Ехай! Целую тысячу раз и больше!!! Твой Сашок».
Такого не было ни разу: всю дивизию вывели в резерв. Кто-то даже пустил слух, будто командарм сказал, хватит, повоевали без отдыху, пусть другие войну кончают! И хоть все понимали, шутка это, было обидно: хотелось в общем строю добить врага, вместе со всеми придти ко дню победы. Однако треволнения напрасны: «отдыхающих» войск не было до последнего дня войны.
Наутро прибыли автобаты, и всю дивизию посадили на машины. Ее перебрасывают с левого фланга фронта на правый, вплотную к Первому Украинскому. Удивительный марш-маневр. На рассвете полки завтракают в Чехословакии, в полдень обедают в Польше, а чуть темнеет, и они ужинают в Германии.
По пути дважды пересекли Одер, который там, дальше внизу, еще совсем недавно был труднейшим из водных рубежей на берлинском направлении. А здесь в верховьях — это совсем небольшая речушка, которую, вероятно, всюду можно перейти вброд.
— Вот те и Одер! — удивился Зубец. — А я-то думал — река! Речушка просто! — и пренебрежительно сморщил лицо.
— А ты посмотри на карту, где течет-то она, — урезонивал его Голев. — Вон сколько вымахано. Вспомни-ка, в ней ведь еще Суворов коней поил. Вот-те и речушка! А вспомни, как сюда от Москвы да от Волги шагал. Вот-те и совсем большая! А?
— Ну, если так посмотреть, исторически, — осмотрелся Зубец, — тогда, действительно, река!
Все засмеялись.
— А раз из нее Александр Васильевич пил, так и я попью, и он живо соскочил с машины, остановившейся у реки.
— Да он не пил, а коней поил, — смеялись разведчики.
— Ну, тогда хоть умоюсь.
Вот полк за Одером, в Германии. А бойцы все сожалели, что и не доведется им повоевать на ее территории, посмотреть на ее города и селения, породившие мародеров и разбойников, развратившие душу своего солдата, так что его невзвидел весь свет.
Так вот она, Германия!
Машина еще с час мчалась через множество ее «бургов», «дорфов» и «штадтов». Черепица стрельчатых крыш, серые громады кирх над ними, дома со спущенными жалюзи на окнах и белые флаги, покорно и подобострастно приспущенные перед победителями, — все это никого не радовало. Однообразно геометрически унылый пейзаж лоскутных полей навевал скуку и тоску по родным просторам. Все тут чужое, неласковое…
Миновав маленькое озеро с серым старинным замком на дальнем берегу, где может века хозяйничали «рыцари», ходившие отсюда разбойничать на славянские земли, автоколонна полка втягивалась в открытое ущелье черепицы и камня, которое дорожные указатели именуют улицей Фридрихштрассе, так же, как и все другие, покорно склонившей белые флаги.
После ужина полк сменил части дивизии, подвинувшейся влево, и начал подготовку к утреннему наступлению. За маленькой безымянной речушкой перед ним лежала та же Германия, какую все видели и видят теперь повсюду вокруг. Вот оно, логово фашистского зверя, которое надо разрушить. Но как, думал Голев, всматриваясь в чужую землю, как? Поджечь вот эти дома? Разрушить вон те заводы? Перебить жителей сел и деревень, что виднеются за речушкой? Или, может, спалить вон тот большой город, который виднеется дальше? Он все может, Голев, у которого они угнали к себе в рабство его дочь. И Орлай тоже, у которого они убили отца. И Сабир, у которого сгубили всех родных и близких, четвертуя их римским и тевтонским способом! Они все могут! У них сила, за ними право возмездия. Так что же жечь, уничтожать, убивать! Нет, нет и нет! Тысячу раз нет! Эти мысли претили солдатской душе, честной и справедливой, нетерпимой ни к какому насилию и разбою!