— Где партизаны? — подступали к ней каратели.
— Не розумию, ироды.
— Говори, загубим!.. — грозили ей снова.
Большеголовый толстяк с оплывшим лицом, подскочил к ней и, взмахнув клюшкой, зацепил за ворот платья.
— Говори!
Она зло плюнула ему в лицо.
— Ах, так! Вот тебе, вот! — свирепел офицер, срывая с нее остатки платья. — Вот, вот!
У Козаря зашлось сердце, и он зубами вцепился в плечо хортиста. Матвея оторвали и снова иссекли плетью.
— Любишь жену — говори ты! — подступал к нему офицер.
Гуцул молчал.
— Говори.
Матвея секли еще и еще, но он лишь молча извивался под плетью. Сначала боль обжигала его, но скоро тело совсем отупело, он чувствовал только, как в груди глухо отдаются удары. Перед глазами поплыли огненные круги, и он перестал видеть.
Очнулся от холодной воды, которая заливала рот, нос, уши.
— Говори.
Он только посмотрел на свою Олену, все также висевшую на молодом ясене, и у него еще больше сжалось сердце.
— Оленка! — выдохнул он.
Почти нагая, она совсем уронила на грудь голову и висела беспомощная и растерзанная, а на слова Матвея лишь слабо подняла глаза. Каратели ожесточились. Схватив Козаря, они и его подвесили ко второму ясеню против Олены. Затем начали таскать хворост, сваливая его у комлей под ногами своих жертв. «Жечь станут», — мелькнула догадка, и Матвей почувствовал, как холодные капли пота скатываются со лба на щеку, потом на обнаженную грудь. Он взглянул на жинку — и у нее тоже. Она с трудом подняла взгляд, тихо вымолвила:
— Молчи, Матвей! — и голова ее измученно свисла на грудь.
В Олену запустили чуркой, и по лицу женщины заструилась кровь. Каратели подпалили хворост. Большеголовый толстяк подошел к Матвею, под которым уже змеилось пламя, и снова потребовал:
— Говори.
Матвей обвел взглядом горы, и какими особенно дорогими они показались ему теперь. Ведь тут прошла его жизнь. Тут еще мальчишкой, как заведено, отец ставил его лицом к восходу солнца и говорил: — Оттам Россия, Москва; оттам счастье! Сам он не дождался его. В эту землю Матвей закопал отца и мать. Тут он полюбил потом Оленку, первую красавицу на всю Верховину. Сколько побатрачил он, чтоб справить их свадьбу. Вот у них и гражда своя, и кусок поля есть, и свое небольшое стадо. Что еще надо сердцу гуцула! А много ему надо. И пошел Матвей в партизаны, пошел биться за свое счастье. Да вот оно и близко. По всем Карпатам гудят русские пушки. А вот, подишь ты, сгорит Матвей, и пройдет мимо него это жаркое счастье.
Языки пламени вдруг коснулись ног. Вот она, мучительница-смерть! Еще немного, и не увидит Матвей своих гор, голубого верховинского неба, Оленки своей. Он взглянул на нее и увидел, как и под ее деревом подпаливают хворост.
— Оленка, ридна Оленка!
— Прощай, прощай, друже!
Он благодарно посмотрел на жену. Нет, силы нашей им не сжечь. Но откуда, откуда эта сила? — допрашивал он самого себя. От них, оттуда, — мысленно решил Матвей, снова услышав далекие раскаты советской артиллерии. И вдруг ощутил нестерпимую боль в ногах; его постолы начинало лизать раздуваемое ветром пламя.
— Говори, не поздно еще! — требовал начальник карателей.
— Вот они, тут, в горах мои партизаны! — грозно закричал гуцул. — Тут они! Умру я, они бить вас будут, бить. Чуете, гудит як! То Красная Армия идет через горы! Конец вам, конец!
И в ту же минуту грянул выстрел. И не выстрел, а залп. И не залп, а тысяча залпов. Но сознание Матвея уже бессильно справиться со случившимся…
На берегу Тиссы офицеров обступили партизаны и партизанки, и каждому захотелось обнять их, пожать руки, сказать доброе слово. Несколько простых столов выставлены прямо на лужайке. Весь обед, очень простой и скромный, проходит в самой оживленной беседе. За обедом Бабич и досказал всю историю про Матвея и Олену.
…Первое, что пробилось в сознание гуцула, было потрескивание сухих горящих сучьев. Открыв глаза, он увидел над собою небо, и два молодых ясеня. Сильное пламя, раздутое у комлей, высоко вздымалось вверх и на одном из деревьев обнимало человеческую фигуру, корчившуюся на стволе ясеня.
— Оленка, Олена! — в отчаянии вскрикнул Козарь, порываясь с земли к горящему дереву. — Что ж они наделали с тобой! — и с страшной болью во всем теле упал на землю. Но прежде чем упал он, взгляд его поймал дорогой образ женщины, лежавшей рядом: — Оленка!.. — только выдохнул он и снова впал в беспамятство.
А когда очнулся, обгоревший труп хортиста еще висел на ясене. «Палачу и смерть палаческая! — расслышал он гневный голос Бабича. — Они сами ее придумали, и не нам стыдиться этого», — словно оправдывал тот партизан, казнивших главаря карателей на том же ясене, с которого Зубец и Якорев только что сняли Олену.