— Почему именно завтра вы должны были закупорить гирло Дуная? Почему не раньше и не позже?
— Да, вопрос чрезвычайной важности. Но вы, кажется, уже догадались, что это за день «завтра».
— Отвечайте.
— Завтрашний взрыв приурочивался к большим событиям на всем протяжении Дуная. Люди-лягушки были посланы и в Словакию, и в Болгарию, и в Румынию, и в Венгрию. И больше всего их было послано в Венгрию. Венгрия, как мне точно известно, должна стать эпицентром взрыва. — «Мохач» ждал, что последние его слова произведут на советского генерала особенно сильное впечатление. Увы, даже такое признание не вызвало перемены в его лице. Оно по-прежнему было непроницаемым, спокойным, холодным.
— Вы как будто не верите мне?
— Не имею права не верить, ибо вы подтверждаете то, что нам уже известно, — сказал Громада.
— Вы хотите сказать, что мои добровольные показания не имеют цены? И мне нечего надеяться на снисхождение вашего правосудия?
Один из офицеров, сидящий у входной двери, потихоньку поднялся и вышел. Громада подождал, пока он закроет дверь, и сказал:
— Не имею права выступать от имени нашего правосудия. Почему вы, не дождавшись взрыва, покинули свою базу?
— Нас обнаружили румынские пограничники и начали преследовать. Через болота и плавни мы выбрались к границе. Восемь или десять дунайских рукавов преодолели, дюжины две озер и болот. Вы, конечно, спросите: почему мы пробирались именно сюда, на север, к советской границе. Дело в том, что на острове Тополином у нас была давняя надежная явка. Мы рассчитывали отсидеться у своего старого друга Сысоя Уварова, у «Белуги», дождаться оказии и вернуться в Регенсбург.
— Совершенно верно, — сказал Громада. — Вы не попали к Сысою Уварову. Наблюдая за Тополиным островом с правого берега, вы установили, что «Белуга» перевернулась кверху брюхом. И даже это не остановило вас? На что же вы надеялись, переправляясь через Дунай?
— Я вел своих спутников в ваш тыл, в надежде через Польшу уйти в Западную Германию. Когда и вы начали нас преследовать, я бросил их и пробивался дальше один в Одессу, откуда мог бы кружным путем вернуться в Регенсбург или в Мюнхен.
— Все похоже на правду. Складно.
— Чистая правда, генерал! — воскликнул «Мохач». — Мне нельзя лгать. Ни к чему. Чистосердечное признание дает мне хоть какое-то право надеяться на сохранение жизни, а ложь… Нет, я пока не хочу умереть.
— А отдохнуть хотите? — неожиданно спросил Громада и засмеялся. — Пора!
НА ВЕЧНОЙ ВАХТЕ
Лада Тимофеевна сидела у раскрытого окна, провожала вечернюю зорю. В хате, залитой тихим светом догорающего дня, крепко пахнет антоновскими яблоками. Глиняный, недавно смазанный пол присыпан, как в летний Троицын день, душистой травой и васильками. Над входной дверью белеют полотняные расшитые рушники. И на липовой плахе стола такие же рушники. И сама Лада Тимофеевна будто закутана в рушники — на ней что-то белое с красным, свежее, наглаженное.
Солнце скрылось, потянуло прохладой, и сейчас же на Дунай со всех сторон ринулись осенние сумерки: с моря, из дунайского гирла, из камышовых дебрей, из гнилых плавневых болот, из проток, заросших ряской и поздними лилиями. Потемнел, слился с Дунаем остров Лебяжий. И тихо стало на этой пяди русской земли, так тихо, будто тут не живут люди.
Лада Тимофеевна закрыла окно, оделась, прихватила охапку цветов и вышла на улицу.
Шла она к сыну. Он ждал ее на острове, в двух шагах от хаты, где родился и рос.
Стоит он на бетонной прибрежной круче и смотрит на Дунай. Молчаливый и много знающий, гордый и добрый. Голова не покрыта. Грудь, губы и лоб доступны всем ветрам и дождям. От бури не отворачивается, от грома не вздрагивает, от молнии не слепнет. Стоит, возвышаясь над купно растущими тополями-близнецами, белокорыми и ветвистыми, с чернеющими старыми гнездами аистов.