Дунечка полюбовалась танцовщицей, немного потанцевала сама, а потом, вздохнув, принялась убирать Никитину кушетку. Движения ее были точны и повторяли движения матери, когда та по утрам убирала кровати.
Дети точно повторяют движения. Но кто сказал, что они так же точно и цепко не повторяют те слова, которые слышат? Кто сказал, что они не понимают смысл этих слов - тех злых, обидных и горьких слов, без которых вряд ли обходится какая семья?
<Ты еще маленькая>, <ты этого не понимаешь>. Какая глупость! Плохая память - бич людей. Родители забывают самих себя - семилетних. Вспомните себя в семь лет те, которым сейчас тридцать! Вспомните! Ведь вы все понимали в семь лет - особо остро, может быть, даже точней, чем понимаете сейчас, потому что тогда ваше сознание не было загромождено тем, что ханжи называют <богатым опытом>. Доброта человека должна проверяться его отношением к детям.
- Дунька, иди сюда! - крикнул из кухни Никита. - Яичня готова.
- Где у тебя веник?
- Веник после, сначала калории.
- А что это - калории?
- Единицы тепла.
- Какие единицы? - спросила Дунечка. - Длинные палочки?
- Разные бывают.
- Они вроде микробов?
- Двоюродные братья.
- Баба говорит, что у микробов есть руки и ноги.
- А как про мозг? Баба на этот счет данных не имеет?
- Дурачок ты даже совсем, - сказала Дунечка таким голосом, каким Надя говорила Степанову, когда радовалась чему-нибудь. - Глупенький совсем даже.
- Ах ты моя душечка! - засмеялся Никита.
- А знаешь, как мама говорила, когда они ссорились?
- Знаю...
- Я тебе сделала сюрприз на букву <у>, Никит...
- Какой?
- Уб...
- Ну, давай, давай... - сказал Никита, глядя в газету.
- Я так не буду. Ты не со мной говоришь.
- Дуня, запомни раз и навсегда: газета - это самое массовое оружие.
- Как сабля?
- Почти.
- Убра...
- Не понимаю.
- Убрала кровать, дурачок!
- Ты давай без фамильярности. Я не дурачок, а твой дядька.
- Ты не говори <дядька>, ты <дядя> говори.
- Почему?
- <Дядьки> в магазинах ходят, и <тетки> тоже.
- Ешь яичню.
- Не хочется.
- А зря.
- Я когда маленькая была, говорила <хочечя>, а не <хочется>.
- А сейчас ты большая?
- Конечно. Осенью в школу пойду.
- Хочется в школу?
- Что ты... Кому хочется учиться?
- Евдокия, ты - враг прогресса, - сказал Никита. - Пошли в институт, я драться должен.
Надя сидела в темном углу, на скамейке, отполированной до зеркального блеска тысячами людей. В судах много темных углов и отполированных скамеек. Степанов гулял в садике, где толпились люди, вызванные на судебные заседания. Люди говорили негромко, но очень оживленно, и все, как один, курили <гвоздики>.
Один из заседателей задерживался на полчаса, и поэтому начало судебного разбирательства перенесли на одиннадцать. Возле Нади села женщина с грудным ребенком.
Надя смотрела на спящего мальчика в синей вязаной шапочке и вспоминала, как они тогда жили в деревне. Это было шесть лет назад, когда Дунечке исполнилось полгода. Она часто болела, по ночам просыпалась и кричала - надрывно, на одной ноте. Степанов приезжал поздно, часов до трех сидел за работой на дощатой веранде, дымил, как паровоз, одну сигарету за другой и рисовал на полях синей полотняной бумаги одинаковых бородатых мужчин с капитанскими английскими трубками во рту. Засыпал он поздно, и Надя, чтобы не будить его, ходила с Дунечкой, прижав ее к себе, до тех пор, пока девочка не успокаивалась. Надя укладывала ее в кроватку, а сама садилась к раскрытому окну и смотрела, как желтая луна процарапывалась сквозь заросли кустарников. В одном и том же месте, точно в одно время начинал заходиться соловей. Он был неистов и нежен. Черные сосны разрезали голубое ночное небо, подсвеченное серебряным светом луны. Иногда, если налетал ветер, было слышно, как под горой шумела река на песчаных перекатах. Во всем этом - в Дуне, которая посапывала в своей плетеной кроватке, в том, как что-то бормотал во сне Степанов, в ночи, которая жила тихой, таинственной жизнью, - во всем этом было счастье, и Надя тихонько смеялась и чувствовала, как у нее от этого счастья холодеет кожа и делается шершавой, как бывает, если замерзнешь зимой.
- У вас муж? - спросила Надю женщина, сидевшая с ребенком.
- Что? - не поняла Надя.
- Говорю - у вас муж?
- У меня развод.
- А... У меня-то муж тут. Судить будут. Пьяный стекла в магазине побил. Так он хороший у нас, а вот если выпьет - так обязательно разобьет чего-нибудь и куражится. Я ему, дураку, говорила: <Ты лучше меня шугани, и то позора будет меньше>.
- Да, - сказала Надя, - конечно.
- А теперь штраф сунут, а мы гардероб хотели. Сейчас хорошие появились... Полированные и с зеркалом, по девяносто семь. Судья-то, говорят, женщина. Это ничего, а если мужик - так тот без жалости. А мой-то - тихий, когда не пьет, ласковый.
К скамейке подошел здоровенный парень в кепке. Кепка на его проволочных курчавых волосах держалась каким-то чудом, и Наде показалось, что она вот-вот упадет.
- Пришел, ирод окаянный, - сказала женщина, - глаза б мои на тебя не смотрели, жирафа кучерявая!
- Ладно... - сказал парень, сморщив лицо, - чего паникуешь...
- Пускай тебя посадят, паразита, пускай!
- Ладно, - повторил парень, - чего шумишь... Что в тюрьме, что с тобой - один ляд.
- У вас спички нет? - спросил Степанова старик в толстых роговых очках.
- Пожалуйста.
- Благодарю вас. Вы по делу или слушать?
- Это как?
- Любопытствуете или у самого неприятности?
- А вы?
- Я, изволите ли видеть, укрепляю институт судебной гласности. Слушаю и реагирую. Судье важно видеть реакцию зала. У нас утеряна прелесть реакции зала на происходящее в судебном заседании.
- На пенсии?
- Да.
- Бывают интересные дела?
- Неинтересных дел нет. Каждое интересно, только если судья сумеет достигнуть подлеца, вывернуть его, вывернуть.
Степанов достал блокнот и записал: <Важно суметь вывернуть подлеца>.
- Не из <вечерки>, случаем?
- Нет.
- Скучны у нас судебные отчеты, как морковный пюрей.
Степанов снова вытащил книжечку и записал: <Старая сволочь, говорит не <пюре>, а <пюрей>.
- А по прежней профессии вы кто? - спросил Степанов.
- Повар.
- Повар?
- Да, изволите ли видеть. Повар, с вашего позволения. Кормил прежних, а после ублажал вегетарианцев нарпита. Так вы с неприятностями?
- Папаша, - сказал Степанов, - вам бы лучше на печке со старухой сидеть...
Повар поднял пегие, торчащие вперед брови и тоскливо ответил:
- Старуха-то померла. Вот и грущу. А молодую брать - опасно, жилплощадь высудит.
Степанову стало мучительно стыдно: и за то, что он так грубо сказал старику, и за то, что в своей книжечке написал <старая сволочь>.
<Скорее-то сволочь - я, - отметил он про себя, - и не старая. А это значительно хуже>.
В институте было полно студентов. На первом этаже метались <режиссеры> - сегодня они сдавали мастеру этюды. На втором этаже в комнате номер 13 сидел Немировский - преподаватель по классу фехтования и сценического боя. По коридору, мимо комнаты 13, ходили актеры второго курса и зубрили диамат.
- Сиди здесь, - сказал Никита Дунечке, - вот на этом стуле, и никуда не уходи.
- Нет, - ответила Дунечка, - мне страшно одной. Они вон какие волосатые.
- Это студенты. Перед экзаменами не стригутся, поняла? Сиди тут и не рыпайся.
Никита пошел к двери. Дунечка, побледнев от волнения, пошла за ним следом.
- Дуня, - сказал Никита, - я что сказал?
- Я тогда с тобой играть никогда не буду, - сказала Дунечка дрожащим голосом. Она так всех пугала дома. Если ее наказывал отец или зазря ругала мать, она начинала дышать носом, раздувала свои круглые ноздряшки и говорила: <Ну ладно, я тебе больше никогда ничего не нарисую>.
Зачем вы стареете, люди? Зачем вы делаетесь разумными, взрослыми? Зачем вы не пугаете друг друга тем, что <больше никогда ничего не нарисуете>?