Выбрать главу

- Если ты не возражаешь, я завтра же зайду к Потапову. Он как-нибудь, надеюсь, не откажет.

- Да я дома лучше всего отдохну, - говорил я. - Тем более я и устал не очень.

И действительно, я устроился в автопарке на ночную работу - возил через сутки с молококомбината в магазин молочные продукты. Целые сутки у меня получались полностью свободные. Я много чего мастерил по дому - починил всем обувь, сделал полки на кухне, да мало ли.

И теперь уже была моя забота - через день отводить Эльвиру в детский сад и забирать обратно.

В детском саду были ею очень довольны. Даже считали, - да, наверно, и сейчас считают, - что у нее большой талант к рисованию, к пению и к стихам, которые она прямо с ходу запоминает.

Мне как отцу это было, конечно, очень приятно. Хотя, скажу вам откровенно, с Эльвирой у меня вроде того что не налаживались нормальные отношения. Ну, например, я зайду за ней в детский садик к вечеру, а она:

- Лучше бы мама пришла. Ты же мне сзади все пуговицы перепутываешь...

Уж чего я не делал для нее, а она все этаким зверьком ко мне. А девочка, между прочим, - все считают, - вылитый я. Даже моя мамаша так считает. Даже уши у Эльвиры, заметно, мои, вот тоже слегка оттопыренные. Отчего я избегаю короткой стрижки.

Но больше всего мне было неприятно, что Эльвира нет-нет да и вспомнит какого-то дядю Шурика, как он во дворе на детской площадке ходил на руках.

- А ты так, - спрашивает, - можешь?

Один раз вечером Танюшки не было дома, я привел Эльвиру из садика, налил ей чаю с топленым молоком, как она любит, и тут же, чтобы развеселить ее, показал вроде фокуса, как будто из уха достаю тульский пряник.

- А из этого уха можешь?

- Могу... Я, Вирочка, - говорю, - все могу. Я же, - ты пойми это хорошо, - бывший солдат.

- А дядя Шурик - сержант.

- Ну, ладно, пес с ним, с этим дядей Шуриком. Не надо сердиться, приказал я себе. И спросил не своим, а каким-то подхалимским голосом: - А кого ты любишь больше, Вирочка, скажи откровенно: меня, своего папу, или этого, как ты выражаешься, дядю Шурика?

- Потапова, - говорит она.

- Какого, - спрашиваю, - Потапова?

- Какого, какого. Потапова не знаешь? Он всегда духи и конфеты приносит. И катает меня на машине...

Я прямо весь закипаю от таких детских слов. Но все-таки упорно сдерживаю себя.

- А ты, - вдруг спрашивает она меня, - жить теперь у нас будешь? Всегда-всегда?

- Ну, конечно, дурочка ты такая, - объясняю я ей без всякой злобы. - Ты пойми, я прошу тебя, и хорошо запомни: я же есть твой родной папочка. Ну, кто же может быть лучше родного отца?

- Дяди лучше, - говорит она, как будто специально добывает во мне огонь. - Дяди все время чего-нибудь хорошее дарят. А ты всего-всего только зайца подарил. Да и то я его давно знаю. Он, - говорит, - давно тут в комоде лежал, завернутый, этот заяц...

Хорошо, что мне надо было в этот день ехать в ночь на работу. Я не знал бы, куда девать себя, - такая на меня не то что злость, а какая-то злая тоска напала. Я, наверно, напился бы в этот день до потери сознания, если б мне не на работу.

Но утром опять все повторяется по-хорошему.

Танюшка, как всегда, после моей ночной смены, веселая, какая-то душистая, в пестреньком легком халатике, встречает меня у дверей. Ей же на работу, в кафе чаще всего - с двенадцати. Уже затопила колонку, чтобы я мог помыться. И щебечет, щебечет вокруг меня.

- Яишенку тебе или картошечки пожарю? - и кладет мне руки вот этак на плечи. - Устал, замаялся? - спрашивает.

Ну как тут будешь сердиться? Это же кем надо быть, чтобы сердиться?

Больше того, я вам скажу, мне даже стыдно бывало в такой момент, что я сердился только что. Ну, словом, тот лозунг, что я вколотил себе в башку и первый раз объявил своей матери, я все время не забывал: что было, мол, то было, того поминать мы теперь не можем, а жизнь дальше идет.

С Эльвирой я больше не заводил посторонних разговоров - про Шурика или про какого-то Потапова, старался, чтобы она их поскорее забыла. Приносил ей игрушки, сладости, ну, что ребенку надо. Играл с ней. Даже на руках два раза перед ней прошелся, - невесть какая хитрая штука. Но сердце к Эльвире, - хотя она и вылитая я, - у меня, откровенно скажу, не лежало. Говорил я себе, что это, мол, дочь твоя, что ты обязан и все такое, а сердце все равно не лежало. Но это уж, наверно, особый разговор.

Делал я все для моего семейства, одним словом, нормально. Как все делают. Как все вроде того что должны-обязаны делать. И не упускал в то же время мою давнюю, уже вбитую мне в память, мечту - идею переехать со всем семейством на Дальний Восток. Даже три письма к верным людям, с которыми познакомился там, я отправил еще летом. Мне, например, интересно было узнать у одного знакомого начальника совхозной автобазы, расширилось ли ихнее дело, как намечалось, требуются ли им шоферы и не изменились ли богатые условия, которые он мне сулил, когда я еще был солдатом, - насчет квартиры и потом приобретения, то есть постройки в лесу, своего домика с огородом и садом.

Словом, я, как говорится, заболел этим Дальним Востоком. И болезнь моя и теперь не проходила. Ну, скажем, не болезнь, а вот именно - мечта. Хотя живем мы тут почти что под Москвой в общем-то совсем не плохо. Жаловаться, одним словом, не на что. И лес тут у нас кое-какой есть, даже очень густой попадается, в котором иной раз и ягоду и грибы, несмотря на большое многолюдство, можно собрать. Но разве сравнишь эти ягоды и грибы или, скажем, рыбу с тем, что в любое время можно встретить на Дальнем Востоке? Даже в солдатском моем положении я мог добывать там все, что хотелось мне в смысле живности, или, как говорится, растительного мира - в виде, например, грибов. А надо сказать - зверь, рыба, грибы и всякое такое - для моего характера - это, можно сказать, все.

Но главное, что мне хотелось теперь, чтобы на новом месте, на Дальнем Востоке, и Эльвира забыла разных дедей Шуриков и чтобы Танюшка вступила, как это говорится, в самостоятельную, действительно семейную жизнь и чтобы никаких посторонних намерений не было.

И Танюшка вроде того что тоже загорелась, когда я рассказывал ей о реке Амур и о Тихом океане, где я был почти что мельком.

Танюшка, вообще надо сказать, шла мне во всем навстречу, помогала, то есть, чем могла.

Вдруг приносит теплую такую куртку на ватине и вроде того что с кожаным верхом.

- Надевай, - говорит. - У одной спекулянтки сию минуту купила. Если не придется, успею еще вернуть.

Но я надел ее - и как родился в ней.

- Ну, а теперь, - говорит, - пойдем в кино. Только что взяла билеты как раз на час тридцать. "Жестокая любовь", французский фильм...

В кинотеатре перед началом фильма все, как обыкновенно, разглядывали на стенах портреты артистов. А Танюшке казалось, что многие поглядывают и на нас. И больше всего, как она считала, на меня.

- Ну, это, наверно, из-за куртки, - говорю я. - Куртка действительно богатая. Американская.

- Да при чем тут куртка? - говорит Танюшка. - Ты просто я не знаю какой красивый, Коля! И все лучше делаешься. Я когда с тобой иду, всегда радуюсь, что у меня такой муж. Плечи какие! И глаза. У Эльвиры же твои глаза.

- Ну, ладно, давай без культа, - уже немножко сержусь я.

- Да при чем тут культ? - тоже немножко как бы обижается она на мои слова.

И мы входим в зрительный зал какие-то по-новому очень близкие друг другу.

А картина была на редкость печальная. И из семейной жизни. Про то, как муж бросил свою жену.

Танюшка так плакала, что лицо у нее после сеанса сделалось даже черным, поскольку потекла тушь, которой она, как все женщины, слегка подводит глаза.