А Паньке в это время уже совершенные годы исполнились, и он вдруг приходит к помещику и сам просится:
– Велите, – говорит, – меня отвести в город – в солдаты отдать.
– Что же тебе за охота?
– Да так, – отвечает, – очень мне вдруг охота пришла.
– Да отчего? Ты обдумайся.
– Нет, – говорит, – некогда думать-то.
– Отчего некогда?
– Да нешто не слышно вам, что вокруг плачут, а я ведь любимый у господа, – обо мне плакать немому, – я и хочу идти.
Его отговаривали.
– Посмотри-ка, мол, какой ты неуклюжий-то: над тобой на войне-то, пожалуй, все расхохочутся.
А он отвечает:
– То и радостней: хохотать-то ведь веселее, чем ссориться; если всем весело станет, так тогда все и замирятся.
Еще раз сказали ему:
– Утешай-ка лучше сам себя да живи дома!
Но он на своем твердо стоял.
– Нет, мне, – говорит, – это будет утешнее. Его и утешили, – отвезли в город и отдали в рекруты, а когда сдатчики возвратились, – с любопытством их стали расспрашивать:
– Ну, как наш дурак остался там? Не видали ли вы его после сдачи-то?
– Как же, – говорят, – видели.
– Небось, смеются все над ним, – какой увалень?
– Да, – говорят, – на самых первых порах-то было смеялися, да он на все на два рубля, которые мы дали ему награждения, на базаре целые ночвы пирогов с горохом и с кашей купил и всем по одному роздал, а себя позабыл… Все стали головами качать и стали ломать ему по половиночке. А он застыдился и говорит:
– Что вы, братцы, я ведь без хитрости! Кушайте.
Рекрута его стали дружно похлопывать:
– Какой, мол, ты ласковый!
А на утро он раньше всех в казарме встал, да все убрал и старым солдатам всем сапоги вычистил. Стали хвалить его и старики у нас спрашивали: – что он у вас, дурачок, что ли?
Сдатчики отвечали:
– Не дурак, а… малость сроду так.
Так Панька и пошел служить со своим дурачеством и провел всю войну в «профосах» – за всеми позади рвы копал да пакость закапывал, а как вышел в отставку, так, по привычке к пастушеству, нанялся у степных татар конские табуны пасти.
Отправился он к татарам из Пензы и не бывал назад много лет, а скитался, гоняя коней, где-то вдали, около безводных Рын-Песков, где тогда кочевал большой местный богач Хан-Джангар. А Хан-Джангар, когда приезжал на Суру лошадей продавать, то на тот час держал себя будто и покорно, но у себя в степи что хотел, то и делал; кого хотел – казнил, кого хотел – того миловал.
За отдаленностью дикой пустыни следить за ним было невозможно, и он, как хотел, так и своевольничал. Но расправлялся он так не один: находились и другие такие же самоуправцы, и в числе их появился один лихой вор, по имени Хабибула, и стал он угонять у Хана-Джангара много самых лучших лошадей, и долго никак его не могли поймать. Но вот раз сделалась у одних и других татар свалка, и Хабибулу ранили и схватили. А время было такое, что Хан-Джангар спешил в Пензу, и ему никак нельзя было остановиться и сделать над Хабибулою суд и казнить его такою страшною казнью, чтобы навести страх и ужас на других воров.
Чтобы не опоздать в Пензу на ярмарку и не показаться с Хабибулой в таких местах, где русские власти есть, Хан-Джангар и решил оставить при малом и скудном источнике Паньку с одним конем и раненого Хабибулу, окованного в конских железах. И оставил им пшена и бурдюк воды и наказал Паньке настрого:
– Береги этого человека, как свою душу! Понял?
Панька говорит:
– Чего ж не понять-то! Вполне понял, и как ты сказал, я так точно и сделаю.
Хан-Джангар со всей своей ордой и уехал, а Панька стал говорить Хабибуле:
– Вот до чего тебя твое воровство довело! Такой ты большой молодец, а все твое молодечество не к добру, а ко злу. Ты бы лучше исправился.
А Хабибула ему отвечает:
– Если я до сих пор не исправился, так теперь уж и некогда.
– Как это «некогда»! Только в том ведь и дело все, чтобы хорошо захотеть человеку исправиться, а остальное все само придет… В тебе ведь душа такая же, как и во всех людях: брось дурное, а бог тебе сейчас зачнет помогать делать хорошее, вот и пойдет все хорошее.
А Хабибула слушает и вздыхает.
– Нет, – говорит, – уже про это некстати и думать теперь!
– Да отчего же некстати-то?
– Да оттого, что я окован и смерти жду.
– А я тебя возьму да и выпущу. Хабибула ушам своим не поверил, а Панька ему улыбается ласково и говорит:
– Я тебе не шучу, а правду говорю. Хан мне сказал, чтобы я тебя «как свою душу берег», а ведь знаешь ли, как надо сберечь душу-то? Надо, брат, ее не жалеть, а пусть ее за другого пострадает – вот мне теперь это и надобно, потому что я терпеть не могу, когда других мучают. Я тебя раскую и на коня посажу и ступай, спасай себя, где надеешься, а если станешь опять зло творить – ну, уж тогда не меня обманешь, а господа.
И с этим присел и сломал на Хабибуле конские железные путы, и посадил его на коня, и сказал:
– Ступай с миром на все стороны.
А сам остался ожидать здесь возвращения Хана-Джангара, – и ждал его очень долго, пока ручеек высох и в бурдюке воды осталось очень немножечко.
Тогда и прибыл Хан-Джангар со своей; свитой.
Осмотрелся хан и спрашивает:
– А где Хабибула?
Панька отвечает:
– Я отпустил его.
– Как отпустил? Что ты такое рассказываешь?
– Я тебе говорю то, что взаправду сделал по твоему велению и по своему хотению. Ты мне велел беречь его как свою душу, а я свою душу так берегу, что желаю пустить ее помучиться за ближнего… Ты ведь хотел замучить Хабибулу, а я терпеть не могу, чтобы других мучили, – вот возьми меня и вели меня вместо его мучить, – пусть моя душа будет счастливая и от всех страхов свободная, потому что ведь я ни тебя, ни других – никого не боюся ни капельки.
Тут Хан-Джангар стал водить глаза во все стороны, а потом на голове тюбетейку поправил и говорит своим:
– Подойдите-ка все поближе ко мне: я вам скажу, что мне кажется.
Татары вокруг Хана-Джангара стеснилися. А он сказал им потихонечку:
– А ведь Паньку, сдается, нельзя казнить, потому что в душе его, может быть, ангел был…
– Да, – отвечали татары все одним тихим голосом, – нельзя нам ему вредить: мы его не поняли за много лет, а теперь он в одно мгновенье всем нам ясен стал: он ведь, может быть, праведный.
Впервые напечатано – журнал «Игрушечка», 1891.