— Дынька!
— Карман? Ты что тут делаешь? — Мановеньем она услала халдеев и камеристку, расчесывавшую ей волосы, из комнаты. — И чего это ты так нелепо вырядился?
— Я знаю, — молвил я в ответ. — Бабьи порты. Без гульфика мне как-то беззащитно.
— По-моему, в них ты выше ростом.
У нас дилемма. В штанах выше, с гульфиком вирильнее. И то, и это — иллюзии. У каждой — свои преимущества.
— Что, по-твоему, внушительнее для прекрасного пола, душа моя, — рост или экипировка?
— У твоего подручного — и то и другое, нет?
— Но он… ой…
— Вот именно. — Она куснула хурму.
— Понятно, — сказал я. — Ну так и как с Эдмундом? Все в трауре? — Как там оно так, но чары так или этак действуют, так что перетакивать не станем.
— Эдмунд, — вздохнула Гонерилья. — Мне кажется, Эдмунд меня не любит.
И тут я так и сел перед всем ее сервированным ужином — и задумался, не остудить ли мне пылающее чело в супнице с бульоном. Любит? Говенной, блядь, ссыкливой, блядь, ебической, блядь, любовью? Необязательной, поверхностной, блядь, дешевой, гнилой, блядь, любовью? Это чё? Куда теперь? Камо грядеши? Какого хуя? Любит?
— Любит? — переспросил я.
— Никто меня никогда не любил, — сказала Гонерилья.
— А мама? Мама же тебя наверняка любила.
— Я ее не помню. Лир ее казнил, когда мы были маленькие.
— Я не знал.
— Об этом запрещалось говорить.
— Тогда Иисус? Утешенье во Христе?
— Какое еще утешенье? Я герцогиня, Карман, и принцесса, а то и королева. Во Христе править невозможно. Ты совсем ебанулся? Да Христа же всякий раз придется из комнаты выводить. Первая же твоя война или смертная казнь — и за непрощение тебе пиздец. Иисус хотя бы пальцем погрозит, если кулак не покажет, а попробуй сделай вид, что не заметил.
— Он в своем прощенье безграничен, — сказал я. — Так где-то говорится.
— Там же говорится, что нам тоже полагается. Но я в это не верю. Я так и не простила отца за то, что он маму убил. И никогда не прощу. Я не верю, Карман. Нет там никакого утешенья — и любви там тоже нет. Не верю.
— Я тоже, госпожа моя. Стало быть, Иисуса к бесам. Эдмунд наверняка тебя полюбит, как только вы сблизитесь и ему выпадет случай прикончить твоего супруга. Любви нужно место для роста, как розе.
Или опухоли.
— Он вполне страстен, хотя с той первой ночью в башне не сравнится.
— А ты познакомила его со своими… гм-гм — особыми вкусами?
— Это не покорит его сердца.
— Глупости, солнышко, такому подлецу, как Эдмунд, все к лицу — наверняка он спит и видит, как его шлепает по попе такая прекрасная дама, как ты. Быть может, он изголодался, только робеет попросить.
— По-моему, другая остановила его глаз. Мне кажется, ему приглянулась моя сестра.
«Нет, другая остановила глаз его отца… в самую зеницу вообще-то», — подумал я, но вслух поостерегся.
— Быть может, я помогу тебе разрешить этот конфликт, дынька. — С этими словами я вытащил из кошелька красный и синий пузырьки. Объяснил, что один — для сна, похожего на смерть, а второй — для более неизбывного отдыха. При этом не выпускал из пальцев и кисет, в котором еще лежал последний ведьмин дождевик.
Истратить ли его на Гонерилью? Околдовать, чтобы влюбилась в собственного мужа? Олбани ее, конечно же, простит. Он у нас благороден, пусть сам из благородных. Так Регане достанется мерзавец Эдмунд, раздор между сестрами уладится, Эдмунду понравится быть герцогом Корнуоллским и графом Глостерским одновременно, и все будет хорошо. Конечно, еще остались нерешенные задачи — высадка французов, Лир в темнице и один пригожий шут, чья судьба вилами по воде писана…
— Дынька, — молвил я. — Может, вы с Реганой и поймете друг друга. Если, к примеру, ее усыпить до тех пор, пока ее армия не выполнит свой долг, выступив против Франции. Быть может, милосердие…
Но больше я ничего не успел сказать — в покои вошел ублюдок Эдмунд.
— Это что такое? — молвил он.
— А стучать, блядь, кто будет? — рек я. — Ни манер, ни породы. — Раз я и сам теперь был полупородист, можно было б решить, что моя неприязнь к ублюдку как-то пригаснет. Но нет, как ни странно.
— Стража. Бросить этого червя в темницу, пока я не найду времени с ним разобраться.