— Нет. Это место сестры.
Папина рука замирает на спинке стула. Он кажется странно беззащитным перед мамой. Ночной ветер путешествует по цветам и листьям. Папа смотрит на меня, и губы его чуть дергаются, улыбка получается только намеком на нее.
— Я хочу назвать его Дарл, — говорит он.
Мама смотрит на папу, и он ловит ее взгляд. Кажется, они без слов говорят друг другу столько, сколько с первой встречи не говорили. Так проходят минуты, но мне кажется, что часы. Наконец, папа говорит:
— Хочу, но не назову. У него должна быть другая жизнь. И здесь его дом. Назови ты.
— Его зовут Марциан. Его так всегда звали.
— Иногда мне кажется, что ты не менее безумна, чем любая из моего народа.
Он смотрит на остывающий в чашках чай, потом на маму.
— Можно взять его на руки?
Мама встает, и они оказываются нос к носу, а я — между ними. На секунду мне кажется, что она сейчас уйдет. Но она медленно, очень осторожно передает меня папе и смотрит, как он бережно меня принимает.
В этот момент все снова меняется, вокруг оказываются звезды и темнота, ни мамы, ни папы, только я напротив меня самого. Я смотрю на звезду, от которой мой бог отломил кусок.
— Папа! — говорю я. Я встаю из-за стола, но он жестом усаживает меня на место, и я не могу сопротивляться, будто что-то невидимое и тяжелое давит мне на плечи.
— Не спеши.
— Это его воспоминание!
— Да. Это в целом он. Та часть меня, которая стала им. Отщепленный кусок моей души, вернувшийся наконец домой. Хочешь еще чаю?
— Ты отломил кусок от души моего отца!
— Я — мазохист!
Он смеется, потом вдруг замирает, лицо становится сосредоточенным и печальным, точно как у меня в зеркале.
— Но это не очень хорошо, — говорит он. — Правда?
Он взмахивает рукой, и стол, и чашки исчезают, я падаю, и мой бог падает, и вот мы лежим и смотрим на звездное небо изнутри него самого.
— Ты представляешь, сколько людей когда-либо умирало и умрет на этой планете?
— Все? — спрашиваю я.
Мне не хочется подниматься, надо мной, как крохотные рыбы, проплывают звезды. Я вижу само время, всех людей моей крови, живших когда-либо на свете.
— Именно! Знаешь, что забавно? История могла пойти по-другому. Например, не случись великая болезнь, вас стало бы слишком много, и вы убивали бы друг друга в войнах, твой любимый город был бы разграблен варварами и пал, история была бы иной, но — не менее кровавой. В конце концов, было бы изобретено все, что изобретено сейчас и написано все, что сейчас написано. Раньше или позже. Историю не изменишь, если все, что делал твой отец было зря — все равно жив он или мертв. Если же все было не зря — так же все равно.
Мне становится так грустно, словно я внезапно понимаю, что оказался на сцене и играю в пьесе, но совершенно к этому не готов, и мои попытки объявить об этом кажутся зрителям репликами.
— Но знаешь, — говорит мой бог, указывая наверх, и я вижу, как над нами пролетает вниз звезда. — Что это?
Я пожимаю плечами.
— Чудо рождения. Я отчуждаю кусок себя. Какой-то части меня больше нет, но она придет ко мне лет этак через семьдесят-восемьдесят. Ты думаешь, твой отец несчастен, вернувшись домой?
— Я думаю, он хотел бы быть с нами.
— Это ты несчастен без него, Марциан. Смерть нельзя изменить. В мире нет ничего вечного. Пойди история по-другому, как мы говорили, все равно погибло бы столько же людей, может, в иной катастрофе. Люди умирают.
— Народ моей подруги вечен.
Он приподнимается, опирается на локоть с детским любопытством смотрит на меня.
— Народ твоей подруги обманут. Они не живут вечно, времени просто сложнее их убить. Но однажды оно убивает всех. Твоя подруга, может, не умрет от старости или свалившись с десятого этажа, однако она, как и все в мире, принципиально уничтожима. Все, что реально — рассыпается. Но ты, ты, Марциан, как и твоя мать, хочешь то, что никогда не покинет тебя. Ты хочешь отыграть его назад.
Я протягиваю руку к звезде, которая есть папа, и она отзывается холодным звоном, но мой бог бьет меня по руке.
— Ну-ну! Это не вежливо.
Все, что папа есть, его стремления, страхи, любовь, воспоминания, привычки и движения, любимые книги и фильмы, талант к военному делу, серьезное выражение лица, страшные сны, почерк, все хранится здесь, в этом сгустке света посреди его небесного дома.
— Даже Вселенная не вечна, — говорит мой бог. — Кажется, у меня началась метафизическая интоксикация.
— Я ничего не понимаю во всех этих штуках про время и смерть, — говорю я.
— И я ничего не понимаю. Я это ведь ты.
— Я просто хочу вернуть папу. Я за этим пришел.
— И ты будешь повторять это, пока мне не надоешь?
Я никогда не думал, что буду лежать с моим богом посреди пустоты, смотря на бесконечные звезды. Мы похожи на двоих друзей, и говорит он очень просто, а на его щеке переливается мое созвездие так красиво, как будто у него под кожей частички лунного камня.
— Да, буду, — говорю я. — Папа нужен мне, моей маме и сестре, Офелле, моей учительнице, ее зовут Дигна, и многим-многим людям. Все это про историю правда, и все, даже я, сможем без папы жить. Но если есть хоть один шанс, что ты его вернешь, я хочу этого всем сердцем.
Он вдруг приподнимается, будто проснулся от кошмара, потом смотрит на меня и глаза у него оказываются спокойными.
— Хочешь всем сердцем?
Я киваю.
— Это самое главное, Марциан. Это то, что может победить все! Желание! Я люблю тех, кто желает невозможного! Чьи желания превышают их возможности! Потому что от таких желаний можно либо сойти с ума, либо стать счастливейшим человеком на свете, совершив невозможное. Но твое желание — особенное, Марциан. Оно превышает не твои возможности, а возможности самого твоего мира.
— Поэтому я пришел в твой.
Он не кивает, не говорит ничего, но я знаю, что ему нравится, что я нашел выход. Глупый и самонадеянный, но выход. Мой бог поднимается на ноги, он чуть пошатывается, и мне кажется даже, что он здесь упадет. Движение его выходит неожиданно ловким, он как дирижер, только без палочки, взмахивает рукой, и между папиной звездой и еще двумя, тоже папиными, но не такими яркими, не вмещающими такую большую его часть, разгорается серебристая линия.
Папино созвездие, стремящаяся вверх ровная линия, стрела. Смотреть на него невероятно, оно горит в черноте так ясно и так близко.
— Даже если у тебя не получится, побывать здесь лучше, чем в планетарии, правда?
— И добраться сюда сложнее, чем в планетарий.
— Ты просто не бывал там на праздниках. Зато здесь пусто и просторно.
Я вдруг кидаюсь к нему, обнимаю его колени, и от этого мне странно, потому что это и мои колени, расцарапанные ежевикой и падением с Малого Зверя.
— Помоги мне! Дай мне условия, хорошо? Ты, наверное, хочешь чего-то за то, чтобы вернуть его? Так я сделаю!
Он выступает из кольца моих рук, как будто я его совсем не держу, оказывается за моей спиной, и я снова слышу голоса тысяч и тысяч звезд.
— И ты уверен, что можешь дать мне хоть что-то? Мне, сотворившему заново весь твой народ? Мне, дающему вам души?
И я, с трудом подавив в себе желание заткнуть уши или вовсе исчезнуть, говорю:
— Я на многое готов!
— Но не на все? — спрашивают звезды, и эхо длится и длится, удаляясь все дальше от меня пустоту.
Мой бог вздергивает меня на ноги, едва не порвав воротник, разворачивает к себе.
— Хорошо. Давай-ка посмотрим. Мне очень нравятся твои друзья. Я испытывал их, и оказалось, что они верные и честные люди, которые и вправду хотят помочь тебе. Мне это нравится, это я ценю. А все, что я ценю, я хочу уничтожить! Убей их, и я верну твоего отца.
Глаза его, мои, бесцветные, призрачные, впервые кажутся мне чужими. Я ни секунды не думаю, мне достаточно имена их вспомнить, даже не лица.