Как только представление объявили законченным и зрители стали спускаться вниз, к выходу, журналисты, буквально перелезая через ряды, ринулись наперерез, стали хватать их за руки, совать им под нос микрофоны и блокноты и умолять поделиться впечатлениями. Но зрители и тут повели себя странно: они прятали глаза, отмахивались и в лучшем случае заявляли, что ничего не помнят, а наиболее назойливых газетчиков отпихивали локтями, требуя не мешать им выходить. И только находившийся среди незадачливых репортеров Валя Собашников догадался задавать зрителям другой, не относящийся к представлению вопрос. Каким-то образом ему удалось первым из журналистов выбраться на улицу, и там он занял выгодную позицию на пути потока людей, направлявшихся мимо Старого рынка к трамваю, и стал, как заведенный, спрашивать у всех подряд: «Вы за кого будете голосовать? А вы за кого будете голосовать?» На удивление, люди не отмахивались, не пихали Валю локтями, а вежливо и внятно, правда, не сбавляя шага, на ходу и как бы между прочим отвечали: «За Зудина», при этом некоторые, прежде чем ответить, на секунду прикрывали глаза и блаженно чему-то улыбались.
Глава 25
«ТЕБЕ ПОРА ЛЕЧИТЬСЯ!»
(Из записок Сони Нечаевой за 1996 год)
Когда-то это должно было случиться. Так в механических часах рано или поздно лопается какая-то пружинка и они останавливаются. Вот уже много дней я прислушиваюсь к себе в надежде извлечь из недр своего сознания хоть одну путную мысль, пригодную для раскрутки, но в голове пусто, как никогда. Самое интересное, что я даже испытываю от этого какое-то облегчение, будто это не я виновата в том, что не могу больше написать ни строчки, а все дело в какой-то независящей от меня, прямо-таки физической невозможности писать. Как если бы у меня отняли правую руку и писать стало просто нечем. Будем считать, что у меня отшибло ум, а без этого «рабочего инструмента», как ни крути, ничего не попишешь.
— Я ухожу из газеты, — объявила я Мите.
Он посмотрел внимательно: всерьез я говорю или так, шизую. Я сидела тихая, несчастная. Это вызывало некоторое доверие.
— Давно пора, — сказал Митя. — Я тебе четвертый год об этом твержу.
Неужели четвертый? Мы переехали сюда весной 93-го. Мне нигде еще так хорошо не работалось, как здесь. Впервые в жизни у меня появилась отдельная комната для работы, которую мы, не сговариваясь, стали называть между собой «кабинетом». Мне и прежде приходилось работать дома — по ночам и на кухне. Вообще-то по ночам пишется хорошо, но утром надо сгребать все бумаги, освобождая стол для еды и глажки. Ничего, думала я, когда-нибудь у меня будет большая квартира, много комнат (много — это три), и тогда в одной из них я устрою себе кабинет, чтобы там никто не ел и не спал, а были только книги и настоящий письменный стол, с которого мне не надо будет всякий раз убирать бумаги, я буду просто оставлять написанное хоть на полустрочке и возвращаться, когда захочу, оставлять и возвращаться.
Все устроилось, как мечталось, и даже лучше. У меня есть теперь свой кабинет и свой письменный стол, а за книжками не нужно никуда лезть, стоит только протянуть руку к стеллажам. Вдруг выяснилось, что главное и единственное, что мне в сущности нужно в жизни — это стол, бумага, черные чернила и ручка, желательно с тонким пером. Никогда еще мне не писалось с таким упоением, что называется, всласть…
Можно подумать, я пишу стихи или любовные романы. Если бы я их писала, мой «часовой механизм», вероятно, никогда бы не сломался. Вон Токарева Виктория, с чьей книжкой я засыпаю по ночам, сколько лет печет свои рассказики, как блины, и всс об одном и том же: он, она, непременная подруга, непременная свекровь, а дальше — вариации на тему. Читается — не оторвешься. Веем своим подругам и родственницам, которые теперь по очереди гостят в нашем доме, я обязательно подсовываю Токареву. В результате это самая потрепанная книжка в доме, и я даже сделала маленькое открытие: чем женщина старше, тем с большей жадностью она ее читает. В июне гостила свекровь, так та буквально ночи не спала — читала А наутро ходила с припухшим лицом и приговаривала «Вот умная женечина!» (Моя теперешняя свекровь родом из Белоруссии и говорит: «женечина», «трапка», «румка».)
Про меня она тоже говорит, что я умная, но то, что я пишу, ее пугает. Иногда, прочитав очередное мое «произведение», она звонит из другого города и трагическим голосом спрашивает: «Как ты не боишься такое писать? А Мите за это ничего не будет? Я за вас сильно переживаю». Переживает она в общем не зря. Наш Митя состоит на государственной службе, и свекровь боится, что моя писанина погубит ее сына. Прямо она этого не говорит, но подразумевает. Прежняя ее невестка была в этом смысле куда благонадежнее, она была терапевт в районной поликлинике, правда, Митя не любил ее так сильно, как меня. Свекровь это понимает и сама изо всех сил старается меня любить, но ее больше устроило бы, если бы я писала бытовые рассказы, как Токарева Виктория.
Моя беда в том, что я все еще пишу статьи в газету. Притом политические статьи и в самую оппозиционную в стране газету. Это ужасно.
— Можешь позвонить своей маме и успокоить ее, я завязываю с этим делом.
— Вот когда завяжешь, сама и позвонишь.
— Ты что, мне не веришь?
— Верю. Я верю, что ты хочешь это сделать, но боюсь, что не сможешь. У тебя просто очередной кризис, на этот раз из-за президентских выборов.
— Дело не только в выборах, — возражаю я не очень уверенно. — На этот раз все гораздо серьезнее. У меня голова совершенно не работает.
Митя пропускает последние мои слова мимо ушей и гнет свое.
— Но мне-то не надо рассказывать, — ласково говорит он, — уж я-то знаю, сколько ты сил на это положила, и все напрасно. Тебе надо отдохнуть. Походи на море.
Какое море! Он явно недооценивает мое состояние. У меня действительно что-то сломалось внутри. Не хочется ни писать, ни читать, даже к столу подходить не хочется, и он уже покрылся слоем пыли — разве не доказательство?
Может, я и вправду больна, может, мне надо обратиться к врачу? Но, собственно, к какому, к психиатру? И что я ему скажу? Что мне не пишется, что у меня творческий кризис? А может, лучше сразу сказать правду?
— Доктор, у меня разочарование в профессии.
И если доктор окажется умным человеком, он пропишет мне воздержание от чтения газет и тем более написания статей в газету сроком на полгода.
— Но доктор! — скажу я тогда. — Как же мне быть, если именно эти два занятия — читать и писать — единственное, что я на самом деле люблю делать в жизни. Все остальное — стирать, убирать, готовить — я терпеть не могу и делаю только по необходимости, из чувства долга.
— Читайте хорошие книжки, — скажет доктор. — Лучше классику. «Капитанскую дочку» давно не перечитывали? Очень рекомендую. «Проснувшись поутру довольно поздно, я увидел, что буря утихла. Солнце сияло. Снег лежал ослепительной пеленой на необозримой степи…» И пишите письма родным. У вас есть родные где-нибудь далеко? Сестра на Камчатке? Вот и пишите. А в газету — ни-ни! Очень вредно. Может быть обострение.
Вот что скажет умный доктор. Но даже он не возьмется ответить, на самый главный, самый мучительный вопрос: почему? Почему это случилось именно со мной?