Выбрать главу

— Знаешь, — сказала Ася, — мне все-таки теперешняя жизнь, несмотря ни на что, больше нравится, и я не хочу возвращения к старому.

— Чем она тебе нравится?

— Хотя бы тем, что можно свободно ездить за границу, я ведь тогда так и не съездила ни разу. Теперь только сподобилась. Тем, что можно купить все, что хочешь, а вспомни, как мы с тобой вставали в 5 утра и бежали на угол занимать очередь за мясом, в 7 откроют — и мы будем первые, и может, нам достанется хороший кусочек, не одни кости, забыла? Да одним тем, что я, пусть в сорок лет, но прочла, наконец, того же Набокова и посмотрела Тарковского — одним этим мне теперешняя жизнь нравится больше. Мне нравится свобода, понимаешь?

— Мне тоже больше нравится свобода, — сказала я. — Но знаешь… У наших соседей по дому мальчика убили в Чечне — ровесник моему Димочке, только я Димочку не пустила в армию, учиться заставила, а они не смогли, и вот потеряли. Так я тебе скажу: если бы мне предложили выбрать одно из двух — или этот мальчик останется жив, но я никогда в жизни не прочту Набокова, или… — я бы выбрала мальчика. А ты?

— А я бы предпочла, чтобы и мальчик был жив, и Набокова издавали, тем более что уж он-то в наших разборках никак не виноват.

— Хорошо бы так! Да почему-то не получается. Если нам с тобой нужна свобода, чтобы читать Набокова, а кому-то другому, чтобы свободно ходить в церковь, то обязательно найдется и кто-то третий, кому хочется свободно убивать.

— Нет, Соня, ну что ты из меня дуру делаешь! Это все и мне, естественно, не нравится, но возвращаться назад я тоже не хочу.

— Да кто тебя назад зовет? Вернуть ничего уже нельзя. Вопрос в том, что дальше. Дальше — что?

— Ну, этого, по-моему, сейчас никто не знает. Все идет, как идет.

— То-то и оно, — сказала я. — И от этого мне иногда становится страшно…

— Страшно — что?

— Страшно жить. Страшно перейти за эту черту, за эту цифру магическую — 2000 год. Что там будет, как? Нужны мы будем там, или уж лучше остаться здесь, в привычных измерениях — тысяча девятьсот девяносто…

— Я тебя умоляю! — сказала Ася с каким-то даже раздражением. — Что ты, как старая бабка, что это за настроения идиотские! Прекрати, выбрось из головы сейчас же!

Впервые в жизни мне было трудно говорить с Асей, впервые мы не понимали друг друга, говорили словно на разных языках, и от этого было тоскливо.

… А с Майкой они теперь и вовсе не видятся, хотя и живут в одном городе. Бывая в Москве, я встречаюсь с ними порознь, и с каждым разом мне почему-то все тяжелее бывает находить общий язык с моими старыми подружками.

* * *

Я подняла с земли пустую шишку и постучала ею по темной, рассохшейся столешнице. Из шишки выкатилось одинокое, ссохшееся семечко.

— Не расстраивайтесь, у вас еще все впереди, — сказала я бывшему кандидату в президенты. Так обычно утешают молодого человека, срезавшегося на экзамене или отвергнутого невестой. Передо мной сидел взрослый, сосредоточенно-серьезный человек с крутым лысым черепом и усталыми глазами.

— А вы сами верите, что наша борьба увенчается успехом?

Мне хотелось сказать «нет», но я сказала: «да».

— Да! Вы не должны опускать руки. Кто угодно, только не вы. Слишком много людей верят вам и, если вы отойдете в сторону, всем этим людям просто не на кого будет опереться. Для них важно, что вы у них есть, а значит, есть еще надежда.

Вы теперь за них ответственны, потому что позволили им поверить в вас, так что придется нести этот крест до конца.

Верю ли я сама в то, что говорю? Не знаю. С той самой бессонной июльской ночи, проведенной у телевизора, когда выпрыгивающие на экран цифры, обозначавшие проценты голосов, то вызывали слезы досады, то вселяли слабую надежду, то снова повергали в отчаяние, я неотступно думала об одном, сосредоточив на этой мысли все свои силы. Эта мысль была про тех людей, которые жили вокруг и где-то далеко, мучились, страдали, жаловались на жизнь, проклинали все на свете и — несмотря на все это — голосовали за продолжение той же жизни. Почему? Почему? Почему? Этого я никак не могла понять. И это непонимание подрывало все мои внутренние силы. Что еще писать? Для кого? Зачем? Если ничего, ничего не помогает. Так им и надо! Они этого хотели — пусть получают, и нечего перед ними душу надрывать.

А потом пришло то самое ощущение полной пустоты в голове, ни единого движения мысли. И когда позвонил из Москвы Семин и спросил: «Ты что-нибудь пишешь?», я сказала, что не пишу и не собираюсь, что будь оно все проклято и что с меня хватит. Редактор помолчал, потом сказал: «Это пройдет» и посоветовал отдохнуть.

И вот теперь я сижу тут, на пеньке под елочкой и уговариваю, успокаиваю человека, которому должно быть в тысячу раз больнее, чем мне. Что я! Подумаешь, не пошел впрок десяток статей. То ли дело он — все нутро, наверное, опустошено. И я еще советую ему набраться терпения и ждать. Чего, спрашивается? Да на его месте как раз и надо плюнуть на все и на всех и сказать: гори оно огнем, что мне, больше всех надо, что ли?

— Вы-то сами что-нибудь пишете сейчас? — спросил он.

Я покачала головой:

— Нет, не пишу. Не хочется. И не пишется.

— Зря. У вас хорошо получается, убедительно.

— Но убедить никого не удалось, не хотят они убеждаться.

— Неправда. Все-таки 30 миллионов проголосовали за нас (он не сказал «за меня», а — «за нас») — это ведь очень много, очень! Но… недостаточно по российским масштабам. Если бы выборы проводились абсолютно честно, если бы у всех кандидатов был действительно равный доступ к ушам избирателей и равные финансовые возможности, — кто знает, каков был бы результат…

— Тут и знать нечего! Результат был бы прямо противоположный.

— Вот видите. Но как нам добиться этих равных условий?

Тут ведь дело даже не в нынешнем президенте, а в сложившейся схеме организации выборов. Не будет этого президента — они выставят другого, но сценарий приведения его к власти останется тот же самый, тем более что он отработан, успешно опробован. Вот в чем главная проблема. Персонажи на троне могут меняться, но финансы и пресса остаются в одних и тех же руках, и пока это так, выиграть выборы будет очень трудно.

— Так может, и вам надо действовать теми же методами — накапливать капиталы, постепенно расширять круг подконтрольной патриотическим силам прессы, чтобы в следующий раз можно было конкурировать с ними на равных? Говорят же: с волками жить — по-волчьи выть.

— А вот по-волчьи выть — это как раз не наш метод, не можем мы уподобляться тем, кто народ оболванивает. Никакие манипуляции общественным сознанием для нас неприемлемы в принципе, только честный, откровенный разговор с народом, чтобы люди сами поняли, осознали, наконец, как их одурачили, и сами дали этим господам от ворот поворот. Если к нам прислушаются, поверят нам, но не 30 миллионов, как сейчас, а раза в два больше, тогда никакие подтасовки и фальсификации не смогут повлиять.

Он говорил, как на митинге.

— Вы думаете, рано или поздно это случится?

— Уверен. Просто народ у нас слишком уж терпеливый и пока не дошел до самого края, держится во многом за счет того, что еще осталось от советской власти. Ведь все основные фонды производства, все оборудование, техника — еще те, советские, запас прочности оказался даже больше, чем можно было предположить. А вот когда и стены начнут рушиться, и техника повально выходить из строя, поскольку никаких средств не вкладывается сегодня в обновление, реконструкцию или хотя бы поддержание этих фондов, кстати, не только производственных, но и жилищно-коммунальных тоже, когда люди последнее доносят и доедят, тогда только народ опомнится. И тогда уже ничто не спасет этот режим, придется уходить, и уходить с позором, с проклятьем на века.