Этот момент возвращает нас к Хобсбауму и марксистской теории класса. В завершение анализа Томпсон описывает английский рабочий класс как коллективного субъекта, который делает что-то, выступает против чего-то, с чем-то борется и может в этом преуспеть или потерпеть неудачу. В другом месте (в статье «Особенности английского языка» из сборника «Нищета теории» [Thompson, 1978b]) Томпсон выражает здоровый скептицизм по поводу этого антропоморфного ви дения исторических процессов, прочно обосновавшегося в марксистских теориях «классовой борьбы». Но прибегать к нему как к «метафоре», как характеризует его Томпсон, – по-прежнему означает навязывать то, что может оказаться неправдой. В истории определенно присутствуют коллективные субъекты, которые действуют как «мы» и обладают общностью целей. Важный консервативный тезис состоит в том, что классов среди них нет.
Что же тогда объединяет людей в «мы»? Что позволяет им собрать свои силы воедино, ощущая общность судеб и интересов? Как ясно показывает Томпсон, наибольшее значение имеют именно те черты, которые не являются частью «материальных» условий: язык, религия, обычай, ассоциация и традиции политического порядка, – словом, все те силы, которые объединяют конкурирующих индивидов на основе разделяемой национальной идентичности. Определять рабочий класс как актора, пусть даже «метафорического», – значит игнорировать истинную роль национального самосознания как подлинного проводника перемен.
Сентиментализация пролетариата была неотъемлемой частью лейбористской историографии, и Томпсон не мог противиться этой тенденции. Он считал себя принадлежащим великому делу освобождения, которое связало бы его с рабочими узами признательности. Эта цель, сблизившая его с Коммунистической партией, впоследствии потребовала от него противостояния махинациям международного капитализма. И это произошло уже после того, как Томпсон признал, что Советский Союз не является естественным союзником для тех, кто стремится стать другом рабочего класса. В «Нищете теории»[21] он писал:
[Маркс], как представляется, говорит не об ангелах, а о людях, которые в контексте определенных институтов и культуры могут объяснять происходящее с помощью понятия «наш», а не «мой» или «их». В 1947 г., в период эйфории, последовавшей за революционным переходом, я стал свидетелем именно такой смены установок. Молодые югославские крестьяне, студенты и рабочие, с боевым рвением прокладывавшие железную дорогу, несомненно, отличались наличием положительного представления о нашем. Хотя это «наше» – и это, возможно, пошло на пользу Югославии – было отчасти «нашим» социалистического сознания, а отчасти «нашим» нации [Thompson, 1978a, p. 370].
Таким образом, Томпсон незаметно протаскивает в свою теорию наше применительно к социалистическому сознанию. Но единственный реальный факт состоит в том, что люди работали вместе, как и во время освобождения от оккупации, а интерпретация говорит об эмоциональных потребностях Томпсона.
Легко согласиться с тем, что «в контексте определенных институтов и культур» люди оперируют понятием «наш», а не «мой» или «их». Признание этой истины объединяет консерваторов и националистов в противостоянии идее «социалистического сознания», которому тогда учили югославов. Ибо, как мы теперь знаем, югославов одурачили. Всем процессом реконструкции управлял маршал Тито, хорват, который пришел к власти благодаря поддержке Сталина. Ее ценой стала гибель патриотов, о которой Тито позаботился, получив пароли и явки от Филби и Бланта из Форин-офиса.
Страна, объединенная Тито, так и не создала «нашего» ни в отношении социалистического сознания, если таковое вообще бывает, ни применительно к нации. Когда подлинное «наше» сербов, хорватов, словенцев и черногорцев наконец заявило о себе, возникло противостояние между всеми этими вариантами «нашего». И оно было сопряжено со страстным отказом от того чудовищного порядка, который навязали этим народам Сталин и Тито. Ссылка на «наше» в контексте социалистического сознания – не что иное, как сентиментализация, наподобие героя-рабочего, сурово вглядывающегося в будущее с мрачного плаката на стене. Сомневаюсь, что в послевоенном поколении этих народов найдется хоть кто-то, кто, услышав такую фразу, сможет сдержать горькую усмешку.
Это не значит, что историография Томпсона сводится к простой пропаганде. Отнюдь нет. Как и у Хобсбаума, у него были прекрасный аналитический ум, заточенный под эмпирические факты, и способность мастерски увязывать их между собой. Он красноречиво и решительно заявлял об обязанности любого историка отказаться от своих опрятных теорий, если они противоречат доказательствам. Томпсон горячо осуждал растущее шарлатанство новых левых, принявшее наиболее гротескные формы у Альтюссера (см. гл. 6 настоящей книги). Отчасти из-за этого Перри Андерсон выжил его из New Left Review, выбросив туда, где, по слухам, простым «эмпирикам» приходилось выживать за счет скудных клочков информации, лишенных преимуществ тех «великих теорий», которые в тот момент господствовали. Каждый читатель «Нищеты теории» должен быть благодарен левому мыслителю, настроенному на рассуждения в рамках здравого смысла и интеллектуальной честности.
21
Имеется в виду «Открытое письмо Лешеку Колаковскому» из одноименного сборника. –