Эта теория работает не только потому, что усиливает и легитимирует ресентимент. Вдобавок она позволяет развенчать идеи ее противников как «чистую идеологию». В этом и заключается главная хитрость марксизма: он смог выдать себя за науку. Акцентируя различие между идеологией и наукой, Маркс стремился доказать, что его идеология сама по себе была наукой. Более того, так называемая наука Маркса подрывала убеждения его оппонентов. Теории верховенства права, разделения властей, права собственности и т. д., выдвигаемые «буржуазными» мыслителями вроде Монтескьё и Гегеля, в контексте марксистского классового анализа оказались инструментами поиска не истины, а власти. Они были представлены способами удержать привилегии, дарованные буржуазным порядком. Разоблачая эту идеологию как корыстный обман, классовая теория доказывала обоснованность своих претензий на научную объективность.
В этом аспекте марксистской мысли прослеживается уловка, похожая на те, к которым прибегают теологи. Ее мы можем найти также у Фуко в его концепции эпистемы, представляющей собой обновленную версию марксистской теории идеологии. Коль скоро классовая теория – это подлинная наука, то буржуазная политическая мысль представляет собой идеологию. А раз классовая теория разоблачает буржуазную мысль как идеологию, она просто обязана быть наукой. Вот мы и вошли в порочный круг, почти такой, как в космогоническом мифе. Более того, облекая свою теорию в научные термины, Маркс включает в нее момент инициации. Ведь на этом языке может говорить не каждый. Научная теория очерчивает границы элиты, которая сможет ее понять и применить. Она же доказывает просвещенность и особые знания этой элиты, из которых следует ее право управлять остальными. Именно эта черта марксизма оправдывает критику со стороны Эрика Фёгелина, Алена Безансона и др., состоящую в том, что марксизм – это разновидность гностицизма, когда право управлять получают через знание[10].
С позиций сверхчеловеческого высокомерия Ницше ресентимент предстает горьким осадком «рабской морали», доведенным до крайности духовным бессилием обездоленных, которое наступает, когда люди начинают получать больше наслаждения от низложения других, чем от собственных успехов. Но неправильно так думать. Ресентимент – это, конечно, не очень хорошее чувство как для того, к кому его испытывают, так и для того, кого оно охватило. Однако задача общества как раз и состоит в том, чтобы не допустить возникновения ресентимента: жить согласно принципу взаимопомощи и братства, но не так, чтобы быть одинаковыми и безобидно посредственными, а так, чтобы достигать своих небольших успехов, сотрудничая с другими. Живя таким образом, мы канализируем и сводим на нет ресентимент. Для этого служат такие каналы, как обычай, дар, гостеприимство, общая вера, покаяние, прощение и общее право, каждый из которых моментально прекращает действовать, как только тоталитаристы приходят к власти. Для политического тела ресентимент – это как боль для живого тела: плохо ее испытывать, но хорошо иметь возможность ее ощущать. Ведь без такой способности мы не выживем. Поэтому у нас не должен вызывать раздражения тот факт, что мы раздражаемся. Нужно принять его в качестве особенности человеческого состояния и управлять этим чувством наряду с остальными радостями и горестями. Однако ресентимент может стать определяющей эмоцией и общественной идеей и в результате высвободиться из тех уз, которые обычно его сдерживают. Это случается, когда ресентимент теряет свой специфический объект и переключается на общество в целом. Такая ситуация, как мне кажется, всегда имеет место, когда левые движения берут верх. Ресентимент перестает быть реакцией на чей-то незаслуженный успех и вместо этого становится экзистенциальной позицией человека, преданного миром. Такая личность не ищет способов вести переговоры в рамках существующих структур, а стремится к тотальной власти, чтобы их упразднить. Она противопоставляет себя всем формам посредничества, компромисса и дискуссии, а также нормам закона и морали, которые дают право голоса инакомыслящему и суверенитет обычному человеку. Такие люди берутся за уничтожение врага, которого рассматривают обобщенно, в виде класса или расы, которые якобы правят миром, но которых теперь необходимо обуздать. И все институты, гарантирующие защиту такому классу или голосу в политическом процессе, становятся мишенями этой разрушительной страсти.