Выбрать главу

Губы у Лены высохли, стали шершавыми и лопались от малейшего напряжения. А на спине, на месте вчерашнего укола, начал вспухать огромный нарост, что-то вроде верблюжьего горба. Стоило чуть повернуться или вздохнуть, и этот горб, словно крутым кипятком, ошпаривал все тело нестерпимой болью.

Обменявшись какими-то непонятными Лене словами, Татьяна Алексеевна чуть ли не бегом кинулась в ординаторскую, а Иван Александрович остался сидеть с ней.

Она молчала, закрыв глаза и прерывисто дыша. Молчал и он, понимая, что сейчас уже не разговорами — весьма решительными действиями нужно спасать эту готовую угаснуть жизнь.

Много времени спустя Лена узнала, что у нее ко всему прочему обнаружилось двухстороннее крупозное воспаление легких — трое суток в мокрых простынях на привязи дали-таки о себе знать! А на фоне общей интоксикации возникла нарастающая сердечная слабость. Положение ее, без преувеличения, было угрожающим.

И Иван Александрович бесился от собственного бессилия что-то кардинально изменить, наказать виновных. Что мог он, рядовой ординатор рядовой заштатной больницы?

Вот и в этой истории с Ершовой… Скипидар-то ей назначила Ликуева, даже не поставив в известность лечащего врача. Прекрасно знала, что Татьяна Алексеевна на эту экзекуцию согласия не даст.

Правда, побег Лены был неожиданностью даже для ее друзей. Не предполагали Иван Александрович и Татьяна Алексеевна, что дело дойдет до такой крайности! Хотя можно как раз было удивляться другому — почему она еще раньше не попыталась убежать?

Но какова Ликуева! При одной мысли о ней у Ивана Александровича непроизвольно сжимались кулаки. Женщина, имеющая дочку, ровесницу Ершовой!.. Врач, психиатр!.. Тьфу, дьявол бы ее побрал!

Через полчаса "Скорая помощь" доставила в больницу терапевта. Психушка была столь бедна (а может, просто в облздраве считали, что для ТАКОГО контингента терапевт — слишком большая, да и ненужная роскошь?), что врачей приходилось приглашать со стороны.

Приехавшая на "Скорой" доктор, пожилая женщина, прошла в сопровождении Татьяны Алексеевны в отделение, боязливо оглядываясь по сторонам. Что и говорить, даже медицинскому взору, ко всему привычному, было от чего здесь оробеть.

Но когда терапевт подошла к Лене, взялась за тщательный осмотр, посторонние эмоции тут же погасли. Обернувшись к Ивану Александровичу и Татьяне Алексеевне, забыв, что их слышат десятки больных, она громко сказала: "Еще сутки, и я не поручусь за жизнь вашей больной! Да тут и суток — много. Вы, что, сами не видите: ей необходимо специальное лечение, настоящий стационар, а не ваш… ваше… — она обвела взглядом отделение, подыскивая нужное слово, да так и не нашла. — В городскую больницу. В палату интенсивной терапии. Немедленно", — отрезала она.

Возбужденно жестикулируя, врачи удалились в ординаторскую.

А у Лены наступило какое-то состояние полуобморочности-полусна: вроде бы, слыша и видя все, что происходило вокруг, она в то же время не могла пошевелить рукой или ногой, что-то сказать.

В раскаленном от температуры мозгу ее почему-то крутилось, как заезженная пластинка, слово: "Плохо… плохо… плохо… плохо." Это слово было огромным и круглым, оно ни за что не цеплялось в гаснущем сознании, а все катилось и катилось куда-то в исчезающую даль. Словно тележное колесо на твердой проселочной дороге постукивало…

Кажется, именно в этот тяжкий момент впервые в жизни Лена по-настоящему почувствовала, что она действительно может умереть. Навсегда. Насовсем. И от нее на самом деле ничего не останется.

Да, она несколько раз пыталась покончить с собой, да, она знала, что умрет и ее похоронят. Но, видимо, как у всех детей и подростков, у нее в то же самое время где-то глубоко в подсознании оставалась уверенность, что умереть-то она умрет, но не целиком. Дух ее, сознание умереть не могут. Не случайно же все дети, представляя себя мертвыми, обязательно при этом воображают, как и что будет происходить после того. И всем обязательно верится, что, когда они будут лежать в гробу, все обидчики их, все враги будут стоять вокруг и горько плакать, сожалеть о покойном. А он будет лежать и упиваться зрелищем всеобщей скорби… Это — своеобразная детская религия, наивная, пожалуй, и мудрая вера, что умираем мы не насовсем и не навсегда.

* * *

…После консультации терапевта в отделении началась лихорадочная суета. О чем-то яростно спорили санитарки, переругивались медсестры. Прибежала сестра-хозяйка, принесла Лене новую рубашку, халат и даже новые чулки. Ее подняли, кое-как переодели — сидеть самостоятельно она не могла — и через несколько минут на носилках понесли в машину "Скорой помощи", дожидавшуюся у приемного покоя. С ней поехала — индивидуальный пост! — одна из санитарок.

В горбольнице дежурный врач поначалу категорически отказался принимать Лену. Даже не взглянув на нее, в полубессознательном состоянии лежавшую на носилках, категорически заявил:

— Это не наша больная! Психических нам еще не хватало, не знаем, что с нормальными-то делать!

Санитарка побежала звонить Ликуевой; терапевт со "Скорой" затеяла спор о профессиональном долге и человечности с дежурным врачом, а он до последнего стоял на страже покоя больных из "нормального" отделения.

Наконец санитарка дозвонилась до больницы — к телефону позвали дежурного. Он долго, упорно, яростно, словно нашествие врагов отражал, переругивался со своими коллегами из психбольницы, наконец, обозлившись, выпалил:

— Вы там своих больных доводите до безнадежного состояния, потом стараетесь нам спихнуть. Случись чего — процент летальности не у вас, у нас повысится.

Все это Лена слышала… Не выдержав постыдного торга, она из последних сил, шатаясь, поднялась с носилок, сделала шаг в сторону и с оглушительным, заполнившим весь мир звоном в голове, рухнула как подкошенная, на пол… Пришла в себя она лишь через несколько суток, в палате интенсивной терапии: поняла это из разговора двух врачей, которые возились у ее койки с капельницей. Первую, кого она увидела около своей кровати, была Аннушка Козлова. Загородив своим необъятным туловищем весь оконный проем, она, чинно расположившись около прикроватной тумбочки, поглощала вареные яйца с толстыми кусками хлеба и салом.

Лене даже интересно стало: сколько же Аннушка зараз заглотить может? Пять яиц… семь… девять… одиннадцать! И девять толстых кусков сала, и столько же хлеба!

Аннушка, уловив наконец ее взгляд, сыто икнула и, утопив в многослойном подбородке добродушнейшую из своих улыбок, спросила: "Ну, проснулась? Пора, пора… А я тут маленько червячка заморила". У Лены мелькнула смешливая мысль, что, наверное, Аннушкин "червячок" должен быть размером с хорошую анаконду…

В палату вошёл врач.

— Ну, как настроение? — наклонился над ней пожилой человек с сивыми усами и с добрым, располагающим взглядом.

— Да, девушка, задала ты нам работки! Ладно, все самое страшное позади. Лежи, набирайся сил… Ты что?

Лена всматривалась в него так пристально и отстранённо, как смотрят вернувшиеся с того света, заживо похороненные и нечаянно сумевшие снова прийти к людям… Поправлялась Лена медленно и вяло. Наверное потому, что ее угнетала неотступная, как комариный зуд, мысль о возвращении после больницы в психушку. В терапевтическом отделении ей была выделена небольшая отдельная палата, при ней неотлучно находился "индивидуальный пост" — сменяющие друг друга санитарки из психбольницы. Положение Лены было унизительным: по терапии, естественно, сразу, как только она поступила, пронесся слух, что привезли больную "с псишки", что она совсем "того" и ее караулит специальная санитарка.

В течение дня в палату будто ненароком, заглядывали десятки посторонних, мужчины и женщины, старики, молодые. Всем было интересно, как выглядит пациентка с "псишки". Да и здешние медики отнюдь не скрывали любопытства: в палату заходили медсестры даже из других отделений, во все глаза разглядывали Лену, и совершенно не стесняясь, полагая, что она "с большим приветом", начинали разговор с очередной санитаркой: