Выбрать главу

И вот "всякий случай" настал… Спокойно, рассудочно она налила большую кружку сладкого чая — таблетки были ужасно горькими, она одну попробовала, разобрала постель, и начала глотать отраву, запивая большими глотками. Последние таблетки уже не лезли в горло, кое-как их-таки доглотала.

Легла в постель, предварительно утопив в туалете главную улику — пустой флакон. Чтобы не догадались. И поплыла…

Как потом выяснилось, на исходе вторых суток вызвали врача. Та долго возилась с ней, кое-как привела ее в сознание.

— Что с тобой, девочка? — Она увидела сквозь пелену в глазах склонившееся над ней женское лицо.

— Я не хочу жить, — прошептала она и тихо заплакала… Врач сказала родителям, что не может оставить девочку в таком состоянии и велела собрать ее в больницу. Так Лена первый раз оказалась на псишке… Она еще не знала тогда, что нежелание жить есть преступление перед обществом, и за это полагается принудительная изоляция в сумасшедшем доме… В нашей стране равных возможностей хотеть жить должны все. Кто не хочет — с тем разговор короткий: этот человек вне законов страны и общества, он болен, ненормален и к нему необходимо применить особые меры.

И после истории с Володиным отцом Лена поняла, что ничего в этой жизни для нее не изменилось. Она еще раз убедилась, что судьба ее предопределена. Всем наплевать, кто она такая на самом деле, главное для них, что она — "хроник", "псих". И у нее появился обдуманный, выстраданный план на самое недалекое будущее…

* * *

После того, как она рассталась с Володей, Лена сделалась на удивление тихой, послушной и дисциплинированной. Исправно вставала в очередь за аминазином — а эта очередь вытягивалась по всему отделению (двести с лишним человек), покорно совала в рот таблетки и тихо, как мышь, выходила из аминазинового кабинета… Она спешила в туалет, выплевывала таблетки и складывала их в припасенную коробочку, которую заворачивала в носовой платок и узелок прятала в кармане халата.

Так продолжалось два месяца. Она успела накопить около трехсот сильнодействующих таблеток и, главное, убедить всех врачей, даже Ворона и Фею, что она "все поняла", "все осознала" и "больше так делать не будет"…

Ее выписали после двух лет пребывания в психбольнице, весной. Пока мама прощалась с врачами и выслушивала их советы, Лена, переодевшись в домашнюю одежду, которую принесла мать, выскочила за больничные ворота и понеслась вниз, вниз, на свободу.

Дома она не хотела появляться даже на несколько часов, даже на минуту. Слишком свежи были в ее памяти воспоминания от первого возвращения с псишки, когда для всех она стала чужой, отверженной. И выписки из больницы она в этот раз добивалась только за тем чтобы закончить, наконец, эту дурацкую комедию под названием "жизнь". Таблеток было достаточно, она была просто уверена в этом. Нужно только решиться, а решилась она давно.

Несколько часов она гуляла по городу. Когда весенние сумерки накрыли город прозрачной синеватой дымкой с яркими пятнами только что вспыхнувших фонарей, на железнодорожном вокзале, в женском туалете, давясь, она проглотила все свои запасы из аминазинового кабинета…

Железнодорожный вокзал был, можно сказать, в центре города. Когда она перешла привокзальную площадь, и, пошатываясь, побрела к центральной улице имени Ленина, в глазах у нее все поплыло.

У нее еще хватило сил в сквере на ближайшем углу забиться в самую гущу лохматого и непроходимого даже в эту пору года кустарника и блаженно растянуться на промерзлой земле. Последнее, что она очень ярко увидела над собой сквозь густую сеть тонких веточек, были яркие, как нарисованные, звезды на темнеющем небе. Блаженная истома охватила все ее существо, лишь лениво проплыла, будто рыба, холодная и спокойная мысль: "Все… теперь все!"

Она не знала, сколько прошло времени, не знала, где она и что с ней. Она словно всплыла из глубокого черного омута на поверхность, но длинные, крепкие водоросли упрямо цеплялись за ее ноги и не давали ей возможности вырваться к солнцу. Откуда-то издалека, словно сквозь вату, она слышала знакомый голос, который настойчиво повторял одну и ту же фразу:

— Лена, открой глаза, Лена, ты меня слышишь? Открой глаза…

И хлестали, хлестали, хлестали ее по лицу…

Наконец с великим трудом она открыла глаза. И долго всматривалась в лица обступивших её врачей. Фея, Ликуева, Шварцштейн, Воронин, Гэ-Гэ, Антоша, Гоша и много других, полузнакомых… А увидев решетки на окне, она окончательно поняла, что с ней, где она находится, и застонала в бессильной тоске.

— Лена, ты меня слышишь? — наклонилась над ней опять Ликуева. — Как ты себя чувствуешь?

— Хо-ро-шо, — едва прошептала она.

— Хорошо? Хм… Мы с тобой уже шестой день возимся… Ну, долго жить будешь, моя хорошая! Ты что глотала-то, скажи хоть!

— Аминазин, тизерцин…

— Сколько?

— Почти триста таблеток.

— Да ты что? Этим двух взрослых мужиков можно умертвить!

— Невероятно!

Врачи разошлись, прописав Лене строгий надзор. Еще неделю она лежала под капельницей, неподвижная и потемневшая, как мумия.

Жизнь не имела ровно никакого смысла, и как ей быть дальше, она не знала. Даже умереть не смогла. Опять не смогла…

Так прошло больше года. И вот теперь, находясь во втором, прежде неведомом ей отделении с непривычным для нее больничным укладом, Лена внимательно всматривалась в происходящее вокруг.

Здесь, в привилегированном обществе, среди избранной публики, она чувствовала себя кем-то вроде непрошеного гостя на чужом пиру. Да, болезнь не щадила никого, но, даже чокнувшись и попав в дурдом, эти "избранные" умудрялись сохранять чувство колоссального самоуважения и собственной значимости. И на Лену они смотрели как аристократы на низкорожденного: кто такая? почему здесь, среди порядочных людей? кто разрешил?

А чего стоили их великосветские воспоминания!

— Помнится, мы с мужем были в Японии… — рассказывала одна.

— И тогда ко мне на прием снова является этот тип… — вторила ей другая…

Лена не бывала в Японии, и на прием к ней никто не приходил. Поэтому целые дни она предпочитала проводить в уединении — читала, писала в заветной тетради стихи, тоже вспоминала свое…

Ей уже скоро девятнадцать.

— Почему так нелепо складывается все в этой жизни? — мучительно думала она. — Вот мой отец, он воспитывался в доме, где его не любили, постоянно обижали, и он тоже стал злым и несчастным. Он, правда, любил меня, но обижал маму, и я тоже стала его ненавидеть… Цепная реакция зла! Зло, как круги по воде — чем дальше, тем шире… Но ведь это же самоуничтожение! Значит, нужно, чтобы кто-то из этой цепи замкнул зло на себе, не пустил его дальше… И легче всего замкнуть его на себе именно ей…

Почти каждый день отец приходил под окно ее палаты. Седой, тихий и растерянный, он неизменно спрашивал ее:

— Ну как ты, дочка? — и жадно вглядывался в ее лицо. А она неизменно отвечала ему:

— Не беспокойся, па, все хорошо!..

Мать приезжала почти ежедневно — сначала бежала к отцу, потом к Лене. Как-то так получилось, по негласному уговору, что Лена даже не спрашивала мать, с каким диагнозом столько времени держат отца на псишке. Слишком хорошо знала на своем невеселом опыте, что диагноз здесь могут поставить какой угодно, и до истины докапываться бесполезно.

Человек, когда-либо помещенный в психбольницу даже по ошибке, по навету, даже по чьему-то очевидному злому умыслу, может обращаться в великое множество самых высоких инстанций и все, чего он может добиться, — очередная транспортировка из присутственного места спецбригадой "Скорой" в помещение ПБ…

О, наш современный, родной, советский желтый дом! — сколько мрачных тайн, сколько сломанных судеб, сколько чужих болей, слез, несправедливостей и обид хранишь ты в своих стенах! И нет надежды на то, что когда-то люди узнают все это и ужаснутся!