Лена смотрела в окно, стараясь не вслушиваться. Она слишком хорошо знала, что Ликуевой невозможно объяснить, как и чем она, Лена, живет, что она любит, а от чего ей плохо. Ликуева полагает, что ничего, кроме "негативного настроя" ко всем и ко всему, в ней нет. Но каким же он должен быть, этот настрой, если в ней не желают видеть личность, человека.
А Ликуева уже и вовсе не обращала на Лену внимания. Бросила фельдшеру и санитарке: "Переоденьте больную", чуть помедлив, добавила: "В первое отделение!". И взялась за изучение переданной санитаром со "Скорой" сопроводительной бумажки из диспансера.
— Пошли! — тронула Лену за плечо санитарка. — Ну, что теперь поделаешь, не горюй. Побудешь здесь немного, а там опять домой пойдешь…
Лена не протестовала. Слишком оглушительной была разразившаяся сейчас трагедия. Это было крушение всех надежд, полный крах всего, что ей удалось достичь за последнее время. Душа ее была пуста, как продуваемая всеми ветрами холодная безлюдная зимняя площадь. И только одна заблудившаяся мысль стучала в висках горячей волной: "Зачем жить? Зачем жить? Не хочу!"
В отделение Лена вошла в ветхом больничном халатике и в столь же ветхой рубашонке. И сразу перед ее глазами дикой каруселью поплыло все, от чего она избавлялась с таким неимоверным душевным трудом: вопящие рты, гнусная брань, смех, плач, стриженые головы, гноящиеся глаза, больные на кроватях и под кроватями…
Она опустилась на знакомые ступеньки около входной двери в отделение… И больные — почти все те же самые. Вот они окружают ее галдящей толпой: "Ленка! Ленка Ершова приехала!" — и тянут к ней руки…
А дальше произошло то, чего она подспудно боялась: не владея уже собой, она вскочила на ноги, и… зазвенели, рассыпаясь на мелкие осколки, оконные стекла. Брызнула из порезанной руки кровь. Кинулись врассыпную больные…
И снова, как несколько лет назад, на звон разбитого стекла слетелись, как воронья стая, санитарки, накинули ей на голову простыню, скрутили руки и потащили в надзорку, пиная и тыча кулаками в бока по дороге…
И вот уже снова раздетая догола и укутанная в мокрую ледяную простыню, прикрученная к кровати все теми же вонючими веревками, она лежит, уставясь в потолок, и медленно проваливается в небытие: аминазин — безотказное средство для усмирения.
Итак, все начиналось заново.
Поздним утром следующего дня она еле пришла в себя после одуряющего сна, ощущая разбитость и боль во всем теле, какую-то эмоциональную и умственную тупость. Нет, все-таки прекрасное это средство — аминазин — для всех недовольных чем-либо. Лена долго таращилась на обшарпанный потолок, на потрескавшиеся стены, несвежие лица больных… пока не осознала своего положения. Наконец, ощущения ее стали оттаивать, оживать… Она почувствовала, что руки ее занемели до окаменения. Потом всей спиной ощутила жесткость голой кроватной сетки.
— Отвяжите меня! — тихо попросила Лена, едва ворочая пересохшим языком.
Но ее никто не услышал.
— Нянечки, отвяжите меня! — чуть громче произнесла она, но те, явно услышав на этот раз ее голос, заговорили еще громче, обсуждая больничные и домашние новости.
Лена заплакала злыми беззвучными слезами… И вдруг почувствовала, что кто-то из-под кровати дергает веревку. Лена склонила голову, насколько позволяла привязь, и увидела стриженную наголо девчонку, лет четырнадцати, пытающуюся освободить ее руки.
Минут через двадцать веревки были благополучно распутаны, и Лена поднялась с кровати. Санитарки, увлеченные своими разговорами, только в этот момент заметили, что она встает.
— Это кто же тебя развязал, поэтесса дурдомовская? — подскочила к ней Софья Васильевна, или, как звали ее санитарки и больные, Софочка.
— Дайте мне одеться, — попросила Лена. — Я в туалет хочу.
— Нет, дорогуша, теперь ты из надзорки — ни шагу. У тебя строгий надзорный режим. Нинка! — скомандовала Софочка больной, — неси-ка дурдомовской поэтессе ведро! А то, ишь, ей приспичило…
Раздетая догола, с синими рубцами от веревок на руках и ногах, Лена беспомощно смотрела на своих мучительниц. А вокруг грохотал, словно горный обвал, уничтожающий хохот. Смеялись все — санитарки, дежурная медсестра, больные…
Трудно сказать, чем бы все это для нее кончилось. Но тут на счастье Лены появилась в палате Фея…
Все те же золотистые волосы, те же лучистые синие глаза.
Увидев ее, Лена закрыла лицо ладонями, так стыдно и больно было ей за свое унижение.
— Здравствуй, Лена! — раздался знакомый голос. — Что здесь происходит?
Оглушительная тишина воцарилась в надзорной палате…
— Я спрашиваю, что здесь происходит?! — снова повторила Татьяна Алексеевна, и в голосе ее послышались металлические нотки.
— Это, значит… Ершова… у нее, значит, строгий надзорный режим, и… эт-та… она, значит, требует чтобы в туалет… — начала было объяснять Софочка, по наткнувшись на гневный взгляд Феи, замолчала, словно подавилась.
— Кто вам позволил издеваться над больной? Почему она раздета? И что за рубцы у нее на руках и ногах? Кто и когда запрещал надзорным больным ходить в туалет? — гневно вопрошала Татьяна Алексеевна. — Сейчас же приведите больную в порядок, и упаси бог, чтобы я когда-нибудь нечто подобное увидела, пеняйте тогда на себя!
— Леночка, — тронула ее за руку Фея, — успокойся, все будет хорошо. Из надзорки я тебя выведу, я назначена твоим лечащим врачом… Я подойду через полчасика, и мы с тобой обо всем поговорим. Ну, успокойся же!
Лена только кивнула, не поднимая головы… Через полчаса, умытая, накормленная, одетая, она сидела с Татьяной Алексеевной в процедурке и рассказывала ей обо всем, что случилось за минувший год. Фея слушала, покачивая головой.
— Ты знаешь, Лена, я с таким удовольствием следила за твоими публикациями, я так надеялась, что мы с тобой в этих стенах никогда больше не встретимся… Тебе нужно как можно скорее отсюда уйти! Ну что же ты не выдержала, сорвалась в диспансере? Все особенности нашего ведомства знаешь, ну, смолчала бы, не до гордости нам. Ну, да ладно, запоздалыми сожалениями ничего мы с тобой сейчас не изменим. Конечно, если бы все только от меня зависело, ты бы здесь и часу не была… Но ты ведь знаешь, не я здесь все решаю. Об одном тебя прошу: пожалуйста, держи себя в руках! Не до самолюбия сейчас. Как бы тебя ни провоцировали на срыв, пожалуйста, держись. Другого выхода нет… Вообще-то я не должна бы тебе всего этого говорить, но все-таки скажу, потому что верю в тебя… Понимаешь, поначалу у тебя стоял диагноз "психопатия", сейчас тебе уже ставят "шизофрению", с этим диагнозом тебя отсюда и выписали. Да еще эта вторая группа инвалидности… Я была категорически против. Да мы тут с Иваном Александровичем сами в "белых воронах" ходим… Если тебя и сейчас с этим диагнозом выпишут… ну, понимаешь, тебе будет очень трудно. Об одном тебя прошу: не спорь с врачами, на общем обходе постарайся быть предельно вежливой. И в лишние откровения не пускайся, ничего хорошего из этого не получится. Обещаешь?
— Обещаю! — снизу вверх глянула Лена на Фею. — Обещаю. Постараюсь!
Только, как известно, человек предполагает, а бог располагает. Короче говоря, Лена уже не однажды убеждалась, что, как говорила ее покойная бабушка, "загад не бывает богат"… Сразу после ее разговора с Татьяной Алексеевной начался внеплановый профессорский обход. И когда длинная белохалатная процессия подошла наконец к ней, Лена услышала обстоятельный доклад Ликуевой:
— Больная Ершова… Была ремиссия в течение года, но в последнее время снова началась депрессия, приступы агрессивного состояния. Малоконтактна, одержима идеей собственного величия, искренне убеждена в своих выдающихся литературных способностях, неадекватно реагирует на происходящее…
Вглядываясь в безмятежное лицо Ликуевой, Лена готова была поклясться, что говорит она все это при ней нарочно, чтобы выбить ее из колеи, заставить сорваться. И, отлично это понимая, она все же не удержалась: