Выбрать главу

Слезы беспрерывно текли по ее щекам, ей было стыдно своей слабости, но остановиться она уже не могла. Сдерживалась изо всех сил, чтобы не зареветь в голос.

И тут вошел, наконец, в палату вызванный с утра в облздравотдел Федор Михайлович.

— Ого-го! — протянул он, глядя на ее распухшее от слез лицо. — Ну-ка, расскажи мне, свет-девица, что происходит-то у нас с тобой?

— Болит!

— Где болит? Что?

— Грудь…

Федор Михайлович откинул простыню, которой она была прикрыта, присвистнул и нахмурился.

— Тэ-эк… Я — сейчас! — и быстрым шагом, по-мальчишески размахивая руками, понесся куда-то из палаты.

Вскоре возле Елены собралось несколько хирургов. Осмотрев ее, обменявшись непонятными ей междометиями, они единодушно решили: "Мастит… гнойный… вскрывать надо немедленно"…

Елене было уже все равно. Хоть на операционный стол, хоть куда, лишь бы все это поскорее кончилось.

И вот — снова узкий, неудобный операционный стол и операционная лампа, похожая на многоглазое сказочное чудовище, и опять что-то вводят в катетер под ключицей, от чего голова, как ей кажется в последний момент, срывается с плеч и куда-то катится, позвякивая, катится, катится, катится… И в гаснущем сознании — голос Беленького: "Не спеши, не спеши, больная еще не спит!" "Кому это он говорит?" — последнее, что мелькает у нее в голове, и снова — всепоглощающая тьма, тьма, тьма…

…Сначала она услышала свой крик. Странно раздвоенным сознанием она очень спокойно и даже несколько равнодушно отметила, что ведь это она, Елена, кричит ужасно противным, визгливым голосом: "Ты кто? Ты мой врач, да? А я тебе не верю! А ну-ка, покажи руки!.. Ага, говоришь, что врач, а сам — лягушка, лапы-то у тебя лягуша-ачьи!"…

Вот выплыло откуда-то сбоку лицо Федора Михайловича. Вот — лица изумленных медсестер, сбежавшихся на ее крики. И вот она сама, нагая, с толстой ватной наклейкой на груди, орет в лицо Беленькому, мотая головой, как пьяная: "Ты — кто? Ты — колдун? Или ты все-таки врач, а?.. а если ты врач, зачем людей режешь? ножиком-то?"…

— Лена, Лена, что ты, успокойся! — пытается погладить ее по голове Федор Михайлович, но она увертывается от его руки и неожиданно вцепляется в его халат.

— Отпусти, пожалуйста! — беспомощно просит Беленький, а она с неизвестно откуда взявшейся силой, рвет белую ткань, и Федор Михайлович огорченно крякает, разглядывая здоровенную дыру на рукаве.

А Елена, уже вскочив с постели, раздвоившимся сознанием поражаясь и ужасаясь своим действиям, бежит к окну. Остолбеневшие от изумления сестры с Федором Михайловичем молча смотрят на неожиданный "концерт", а она махом взлетает на подоконник и кричит: "Я сейчас улечу! Я сейчас улечу!"…

Федор Михайлович успел схватить ее в охапку, можно сказать, в самый последний момент, когда она — еще какое-то мгновение! — и в самом деле вылетела бы из окна. Пятый этаж — это слишком серьезно. Вот уж улетела бы, так улетела!..

Беленький пытается дотащить ее до кровати, но Елена отбивается, кричит, не переставая при этом удивляться каким-то уголочком своего сознания, что же это такое она выделывает…

Громко топая, по коридору промчался врач-анестезиолог, захлопотал около нее. Около часу, взмокнув от напряжения, просидели над ней Беленький и анестезиолог Юрий Иванович. Оба они раскраснелись, взмокли, лица их побагровели — очень непросто оказалось удерживать эту послеоперационную больную в постели! — когда вдруг Елена совершенно спокойным, нормальным голосом попросила: "Отпустите меня, пожалуйста! Больно…"

Врачи облегченно вздохнули, растирая занемевшие руки.

— Ну, Елена, ты даешь, артистка же ты! — усмехнулся Беленький. — Загуляла ты у нас после наркоза, и сто граммов не нужно!.. И откуда все-таки такая силища в человеке берется, а? То встать сама не может, ветром качает, а тут… впору милицию было вызывать!.. Как ты себя чувствуешь?

— Пить хочу… И грудь сильно болит.

— Ха, болит! Гною-то больше литра вышло, дорогая, чего же ты хочешь! Как ты еще только терпела… А пить тебе пока нельзя. Немножко губы смочи и потерпи.

Врачи ушли. Сестра смочила ее пересохшие губы ваткой, и села рядышком, поглаживая ее, как маленькую, по голове. И такую вдруг усталость почувствовала она, что, не успев закрыть глаза, ушла в спасительный сон…

Ее выздоровление затягивалось. Странная слабость начала одолевать ее всегда столь деятельное, прежде почти не знавшее усталости тело. Было ощущение какой-то отравленности, невероятной немощи. Иногда она говорила сама себе: "Может, я тут, в больнице, просто обленилась? Может, нужно как-то заставить взять себя в руки? Ну-ка, попробую встать"…

Но, едва она приподнимала голову над подушкой, перед глазами все плыло, и она опять падала на постель…

Из отдельной палаты ее никак не переводили в общую, и уже по одному этому она понимала, что дела ее обстоят не самым лучшим образом. Странное дело, умереть она совсем не боялась. Ей было только безмерно жаль Антошку, который будет расти без отца, без матери, и при мысли об этом глаза ее мгновенно влажнели…

Она так устала от бесконечных болей, перевязок, от угрюмого, озабоченного вида Федора Михайловича, который неизвестно когда и спал — его можно было видеть в палате в любой час дня и ночи, что смерть ей начинала представляться в виде бессрочных и желанных каникул, когда все земные боли и заботы сами собой навсегда останутся позади…

Однажды к ней в палату пустили мать. Она вошла, пугливо озираясь, и, едва глянув на исхудавшее, побледневшее лицо дочери, залилась слезами: "Доченька, да что же это с тобой такое?! Что это к тебе привязалось, моя хорошая?!"

Лена понимала, что видок у нее сейчас, конечно, не ахти. Но мама могла бы сейчас хоть немного постараться сдерживаться, хотя бы сделать вид, что не так уж сильно удивлена и напугана…

— Ма, — тихо позвала Елена, — ма, ты, пожалуйста, успокойся! Ты была в роддоме? Видела Антона?

— Была… — мгновенно притихла мать. — Видела, несколько раз… Кое-как выпросила у главврача, чтобы мне его показали. Такой хорошенький мальчик, Лена! Только совсем худенький, сейчас, правда, вес стал набирать. Сильно он болел, сейчас, славу Богу, все позади.

В палату вошла сестра. Увидев, что мать заплакана, мягко напомнила:

— Знаете, на сегодня хватит. Дочку вы увидели, можете теперь не беспокоиться. Она у нас молодец, не нытик какой-нибудь, все терпит, как партизан. А вы собирайтесь домой. И не ходите слишком часто, вам тоже ни к чему расстраиваться. Да и Лене нужен покой…

Внизу, под окнами, где ходили люди, слышались негромкие разговоры, смех, пение — это перед сном вышли на улицу больные… "Когда же я буду вставать?" — подумала Елена, и опять ощущение своего одиночества и собственной ненужности на этом свете затопило ее, как шальная волна.

…Шли дни. Лето давно уже миновало свой пик, и по утрам в больничном садике было бело от холодной росы. Дикие яблочки в больничном сквере начали розоветь; давно поспела черемуха. Окрестные пацаны, как стаи прожорливых грачей, по вечерам заполняли больничный сад, объедая переспевшую ягоду, а потом улыбались прохожим черными ртами.

Елена начинала потихоньку вставать, но заметного улучшения в ее состоянии не наступало. Неожиданно стали гноиться рубцы после кесарева сечения, казалось бы, уже хорошо зажившие. Гноилась резанная ягодица, и уже несколько раз приходилось делать чистку, а это была весьма мучительная процедура. Несколько раз принимались резать груди — мастит не отступал.

Тягостное, унизительное состояние телесной нечистоты, запущенности ужасно угнетало Елену.

Сыну недавно исполнилось два месяца. Мама постоянно проведывала его в роддоме — ей разрешили это. У Елены же изныла вся душа: ну, когда, когда же она, наконец, возьмет на руки своего мальчика, поцелует его в теплый лобик, выйдет с ним погулять на улицу? Радовало только то, что воспаление легких у него было давно уже позади, он хорошо начал набирать вес.