И врачи, один за другим, как нашкодившие школьники, начали выскальзывать из палаты.
…И снова "газик" с красным крестом на боку мчится по осеннему городу. Она приникает к окну: столько времени — на больничной койке!..
Город был в разгаре осени. В густых кронах городских тополей, акаций, редких березок светились золотые, багряные пряди листвы.
Сколько их уже миновало, весен, осеней и зим, куда они канули? Все бесконечно возвращается на круги своя. Как будто это не жизнь, а кинолента, где склеены конец и начало.
Может, это какой-то безмерно затянувшийся сон? Когда наступит пробуждение?
Но вот уже "газик" вскарабкался на сопку. И вот они снова, эти мрачные, догнивающие бараки психушки… Едва увидев их, Елена ощутила просто физическую раздавленность… Решетки на окнах, во дворе — больные с характерными выражениями на лицах… Псишка, психушка! — впору взвыть во весь голос, да ведь кто здесь услышит, кто поможет?..
…В приемном покое все завершилось очень быстро. Дежурил один из близнецов — Антоша.
С ленивым любопытством поглядывая на Елену, он только спросил:
— Давненько не виделись… как настроение-то?
Елена молчала.
— Не хочешь разговаривать? Ну, твое дело… Раздевайся давай.
Елена все так же молча, почти равнодушно разделась.
— Лифчик — долой! Трусы — долой! Ты же знаешь здешние порядки.
Елена сняла все, что на ней оставалось.
Увидев пропитанные гноем наклейки у нее на животе, на грудях, на ягодице, Антоша даже присвистнул от удивления:
— Вот это да!.. Это кто же, голубушка, будет тут с твоими перевязками возиться?.. Слушай, а почему тебя сюда перевели из городской? Ты чего там опять учудила?
— Антон Григорьевич! — укоризненно произнесла вошедшая с улицы в приемный покой Ликуева, что-то долго выяснявшая с шофером. — Что за разговоры с больной? Оформляйте историю, а дальше уже будут с ней другие товарищи работать.
— Все понял! Все понял! — подскочил со стула Антоша. И — Елене, уже совершенно официальным тоном:
— Год и место рождения?.. Образование?.. Домашний адрес?..
Заскрипела, закрутилась психбольничная машина… Толстый, седой, как лунь, старый санитар дядя Федор принес ей явно бывший в употреблении халат и совершенно непотребного вида рубаху. Кивнул:
— Одевайся!
Можно было, конечно, поспорить, да что толку-то?
Превозмогая отвращение, она оделась.
— Веди! — скомандовал Антоша. И, помедлив, добавил: — Лариса Осиповна в первое отделение велела, в надзорку…
Казалось Елене, когда она, едва волоча подкашивающиеся от слабости ноги, плелась за Федором через бесконечные двери с хищно клацающими замками, что все у нее внутри замерло, оледенело, остановилось — и душа, и сердце, даже способность мыслить, говорить — все, казалось, безвозвратно пропало…
— Не реветь! Не реветь! Не реветь! — мысленно приказывала она себе в такт шагам, и за ее спиной все лязгали, лязгали, лязгали железными челюстями бесконечные двери…
Все вернулось на круги своя, как в какой-то пьесе абсурда. Как будто не было двух лет нормальной, человеческой жизни, будто не было ее работы на радио, рождения Антошки, замужества… ничего! Как будто кем-то могущественным и недобрым все это запрограммировано до скончания ее дней, и никак не вырваться из этой предопределенности!
А тут еще захороводились вокруг нее старые знакомые больные, помнившие ее по прошлым годам:,Ершова приехала! Ершова приехала!"
Теперь все — сама жизнь, безусловно, кончилась. Еще раз выдержать этот психбольничный марафон, еще раз выйти отсюда, еще раз все начать сначала — да какие же силы нужны на все это?! Она же всего-то человек. Только человек.
— Ну, пошли, чего встала! — толкнула ее в спину одна из красномордых, и Елена послушно, словно окончательно лишившись воли, последовала за ней в надзорку.
Все та же переполненная палата для "буйных", для тех, кому прописан "особый надзор".
Грязное постельное белье, на койках — несколько человек, прикрученных к железным сеткам грязными веревками.
Наголо стриженные головы и искривленные, слюнявые рты, вопящие нечто бессмысленное и дикое…
Конец, конец! Всему конец… больше она отсюда не выйдет…
Елена не могла понять, как это случилось, только сутки вдруг промелькнули, словно единый миг. Что это было — потеря памяти, сознания? А может, естественная реакция психики — самоспасение, самозащита от перегрузки.
Утром следующего дня пришел Ворон. Конечно, он знал уже, что она — в первом отделении, причем снова — в надзорке. Хотя для чего было нужно помещать туда ее со всеми незажившими болячками, столь слабую еще после всего перенесенного, трудно было понять.
— Ну, здравствуй! — сказал ей Ворон. Он сел рядом, на краешек постели, и смешно склонил голову набок, как любопытный грач.
— Что тебя сейчас беспокоит?
— Повязки, — тихо сказала она. — Все намокло, до того противно…
— Так. — Ворон поднялся, нахмурился. — Подожди меня пять минуток… я сейчас!
И правда, через несколько минут Ворон, явно возбужденный, взбудораженный, принес откуда-то бикс со стерильными салфетками и позвал ее: "Пойдем, перевяжемся!"
Елена удивилась: "А вы, умеете?"
— Маленько! — усмехнулся он. — Маленько умею. Я же все-таки во врачах числюсь…
В процедурной Елена легла на кушетку и показала Ворону свои болячки. Когда он снял наклейки с ягодицы, с живота и груди, он присвистнул. Все было пропитано густым зеленым гноем. Ворон покачал головой и почесал в затылке.
— Вот что, моя хорошая, — сказал он ей озабоченно. — Знаешь, я ведь не видел, что у тебя там. Кажется, свои возможности я переоценил… Да и перевязочного материала просто не хватит! Полежи немного, я сейчас вернусь…
И опять очень скоро, через несколько минут в коридоре послышался возбужденный голос Ворона, сдержанный гул голосов следовавших за ним врачей. В процедурную вошли человек восемь, Ворон — впереди.
Она съежилась под любопытствующими, холодными взглядами психиатров. Ворон тут же уловил ее состояние:
— Спокойно, Елена… спокойнее… повернись-ка… — он содрал уже снова прилипшую салфетку с ягодицы, — она, пропитанная гноем, плюхнулась, как тяжелая гадкая жаба, в подставленный лоток, и у обступивших кушетку врачей вырвался невольный возглас удивления и ужаса: на ягодице зияла обширная гнойная рана, последствие того "укольчика", с которого все в роддоме и началось.
— Ну, товарищи, что делать-то будем? — звенящим, готовым сорваться на гневный крик голосом, спросил Ворон своих молчавших коллег. — Чем лечить будем — аминазином? Седуксеном? Инсулиновыми шоками? А может, сульфозином?
Тяжкое молчание воцарилось в процедурке. Даже Ликуева, обычно столь самоуверенная, стояла озадаченная и притихшая.
— Так, Лена, — снова скомандовал Ворон. — А теперь постарайся, по возможности, снова лечь на спину.
Елена кое-как легла… И опять, когда обнажились гнойные раны на груди и гноящиеся швы после кесарева сечения, расползшиеся, багровые, врачи дружно охнули…
— Ну, коллеги, что же вы молчите-то! — начал закипать Ворон. — Чем будем ее лечить? И что за необходимость была переводить ее сюда?!
— Тише, тише, товарищ Воронин! — замахала на него руками, будто гусей гнала, Ликуева. — Вы что кричите, дорогой, больную перепугаете!.. Да, что-то не то у нас получилось…
Врачи, переговариваясь, вышли из процедурной. Вскоре по коридору опять забегали, затопали каблуки, кто-то куда-то звонил, кто-то с кем-то о чем-то договаривался. В отделении была тихая паника. Елена понимала, что весь этот шум, вся эта необъявленная врачебная война — из-за нее. Но ей было как-то все равно…
Слабость, усталость, физическая немощь владели ею, и на какое-то время она незаметно задремала.