Он не прощал ей никаких слабостей, никаких истерик, и ей поневоле приходилось все жестче контролировать свое поведение, слова, поступки.
Это было для нее, пожалуй, наиболее трудным из всех житейских премудростей: в детстве она страдала от невозможности открыто высказать то, что чувствовала, что ее мучило, а в подростковом возрасте, когда она "сорвалась", стало очень трудно сдерживать взрывы яростных эмоций, хотя, конечно, Елена прекрасно понимала, как часто, даже будучи абсолютно во всем правой, она все-таки непривлекательно выглядит со стороны со своими выходками.
Чтобы научиться управлять собой, как выяснилось, одного ее желания оказалось мало, нужна была привычка и умение руководить собой, а такой привычки у нее не было. Самовоспитанием пришлось заняться с нуля. К тому же в стенах психиатрической больницы, которая отнюдь не располагает к самопознанию и самовоспитанию. Но все-таки…
Ворон постоянно приносил ей, как и Фея, новые книги, тетради, авторучки, хотя больничными правилами все это было строго запрещено. Книги санитарки у нее не отбирали, поскольку знали, кто их Елене приносит, зато тетради со стихами изымались и уничтожались у нее в два счета, — если, конечно, Елена не успевала передать их на хранение Фее или Ворону.
Сколько же стихов было безжалостно утоплено красно-мордыми в больничном туалете!
…Антошке исполнилось три года. Елена старалась, насколько возможно, не думать, не вспоминать об этом малыше, потому что у нее от этого по-настоящему болело сердце, она начинала терять над собой контроль и была способна в такие моменты на любую глупость. Но мысли ее не очень-то слушались: "С кем он сейчас? Здоров ли? Что у него есть из игрушек? Какие конфеты любит?.."
Мама разрывалась между нею и внуком. А еще на ней были дом, работа…
И вот однажды мама принесла фотографии Антона. Он был снят со своей группой в Доме ребенка — маленький, грустный, пухлый, пузырь с недетским взглядом исподлобья.
Елена обомлела…
Она положила фотографии в карман, не расставалась с ними ни на минуту, и уже забытое, напрочь потерянное желание — домой, к сыну, на работу! вспыхнуло в ней с небывалой доселе силой. Она потеряла покой… Мысленно она читала сыну стишки, пела ему песни, купала его, водила гулять… Иногда, забываясь, она настолько уходила в свои переживания, что начинала говорить вслух, и, нечаянно поймав чей-нибудь недоуменный взгляд, вздрагивала и, спохватясь, замолкала…
И с новой настойчивостью на каждом утреннем обходе она начала подходить к Ликуевой: "Я вас очень прошу, пожалуйста, выпишите меня отсюда!.. Мама у меня болеет, сыну уже три года, я его еще ни разу не видела… Я работать хочу!".
— Ну, а как насчет гнойников, — сыто, как перекормленная кошка, щурилась на нее Ликуева. — Сознайся хоть теперь — расковыривала?
— Расковыривала! — Елена готова была согласиться даже с тем, что виновницей всех природных катаклизмов на планете за последнее столетие была тоже именно она и никто более. Только бы выбраться ей с этой человеческой помойки!..
— Ну, что ж, подумаем, — цедила сквозь зубы Ликуева. — Мы подумаем…
Но время шло, а разговора о выписке никто не заводил.
И вот однажды наступил день, когда Елену позвали: "Ершова, на свидание!"
Она пошла сквозь строй железно лязгающих дверей, поглядывая на санитарку, которая как-то странно кривила в улыбке лицо и все время почему-то вздыхала.
Наконец она вышла в коридорчик, где обычно проходили свидания больных с посетителями. И — остолбенела…
На скамеечке сидела мама, а около нее стоял маленький мальчик со светлыми волосиками, крутым лбом, внимательными серыми глазами, с нежным белокожим личиком. Стоял и смотрел на нее…
— Сынок? Антошка? — узнав сразу своего мальчика, но и не веря себе, дрожащими непослушными губами переспросила Елена. И потянулась к малышу…
Мать разрыдалась… Даже санитарка, ко всему на свете привыкшая на своей отнюдь не располагавшей к нежностям службе, тоже зашмыгала носом и каким-то ненатуральным басом произнесла: "Ох, вы уж тут сидите, сколь надо, я уж вас оставлю", и вышла.
Сын тоже видел свою мать первый раз в жизни. Но, видимо, и вправду существует некий голос крови, иначе трудно понять, почему он этот трехлетний клопик, едва глянув на нее, вдруг сам подошел к ней и доверчиво ткнулся ей в колени.
Елена подхватила его на руки, прижала к себе, и он, уткнувшись ей в плечо, засопел довольно, как маленький медвежонок…
Она забыла обо всем на свете. Расхаживая по коридорчику с малышом на руках, она ощущала только всепоглощающую радость, и в голове ее билось одно: "Мой сын!..Мой сын!.. Мой сын!"…
И тут из отделения вышла Ликуева. Вышла, удивленно глянула на мать, на Елену с Антошкой, фальшиво заулыбалась. "Ой, какой холесенький мальчик к нам плисол!" — противно засюсюкала она и зачем-то защелкала перед Антоном своими пухлыми пальцами, унизанными золотыми кольцами.
Антошка спрятал голову на груди у матери.
— Лариса Осиповна, я вас прошу, — голос Елены срывался, но она изо всех сил старалась держать себя в руках. — Вот, мама взяла опекунство, забрала сына домой… мне нужно быть дома, с ним! Я без них… ну, не могу!
— Но ведь три года могла, Леночка? Что за спешка? — приторно улыбнулась Ликуева.
И Елена опять удивилась своей выдержке.
— Но ведь не по своей воле я здесь нахожусь, уж это-то вы знаете, доктор! Я хочу домой.
— Доктор, — вступилась тут и мать, — уж мы с вами сколько говорили, выпишите, пожалуйста, дочку домой. Ну, под расписку я ее возьму, если нужно. Не место ей здесь. Да и с сынишкой ее кому-то же нужно быть дома? Я ведь работаю, а место в садике только через несколько месяцев обещают.
— Погодите, погодите! — мгновенно потемнела лицом Ликуня. — Вы что же, считаете, что мы вашу дочь здесь понапрасну держим?
— Нет, нет, что вы! — испуганно замахала руками мать, понимая, что ни на чем сейчас нельзя настаивать, и уж тем более нельзя спорить с врачом. Понимала это и Елена, она лишь опустила голову да покрепче прижала к себе Антона, которому женщина в белом халате явно не понравилась, и он смотрел на нее недоверчиво, нахмурив свои светлые бровки. И Елена с удивлением и умилением заметила, как сильно сын напоминает сейчас Кошкина…
— Что вы, доктор! — испуганно продолжала мать. — Всё правильно, всё правильно! Но вы ее вылечили, я же вижу, вылечили! И ей нужно домой.
— Хорошо, хорошо, — милостиво улыбнулась Ликуева, — раз вы сами считаете, что ее вылечили, мы тут подумаем, посоветуемся…
…Антон не разговаривал. Вообще ничего не говорил. Он только поглядывал своими серьезными глазами на окружающих и прислушивался к их разговорам. Елена была испугана, удивлена: почему же он не разговаривает? Здоров ли он?
Но мать ее успокоила:
— Я говорила с логопедом, та считает, что нормальный, здоровый ребенок, просто с ними в Доме ребенка кто там сильно-то разговаривает? Она сказала, поживет дома, и как еще заговорит-то!
Три часа пролетели незаметно. Елена не спускала Антона с рук, а он и сам явно не желал от нее уходить. Он всматривался в ее лицо, ерошил ей волосы, молчаливо улыбался, когда она рассказывала ему какие-то полузабавные детские стишки и дразнилки, и снова прижимался к ней…
В эти минуты Елена, не задумываясь, с великим счастьем отдала бы свою нескладную жизнь за эту кроху, за этого светловолосого серьезного мальчугана, только бы он был счастлив, только бы ему было хорошо…
А когда все-таки настало время прощаться, Антон, вцепившись в ее халат, никак не хотел уходить с бабушкой, разревелся, и его долго-долго все успокаивали — и мать, и Елена, и пришедшая за ней санитарка, и сбежавшиеся "посмотреть на Ершонка" сестры…
Все были взволнованы: "Смотри-ка, что значит, своя кровь! Никогда мамку не видел, а ведь узнал и расставаться неохота"…
Наконец, мать с Антошкой ушли. Елена вернулась в отделение. И тут напала на нее такая смертная тоска, какой она даже в самые тяжкие моменты своей жизни не испытывала.