— Да, все-таки правильно говорят: свекровка — б…, снохе не верит!
Ликуева оторопело замолчала. Потом, взяв себя в руки, сухо сообщила:
— С сегодняшнего дня твоим лечащим врачом будет Татьяна Алексеевна. А Иван Александрович, скорее всего, перейдет работать в мужское отделение. Так будет для всех спокойнее…
И, видя, как у Лены задрожали губы и глаза мгновенно наполнились слезами, злорадно закончила:
— Пусть по ночам с мужиками "беседует"!
И, гордо подняв голову, поплыла к ординаторской…
В этот день Лена не ходила ни на обед, ни на ужин. Впрочем, и прежде она старалась появляться в закутке, громко именуемом столовой для двухсот с лишним человек, как можно реже. Одновременно за два деревянных стола могло сесть не более двадцати больных. Приходилось ждать и ждать своей очереди, чтобы получить гнутую алюминиевую миску с супом, которая предназначалась и для второго.
Она чаще всего довольствовалась куском хлеба и кружкой чая или компота. Ну, и мамины передачи, конечно, помогали ей как-то держаться, не завися ни от взбалмошной больничной буфетчицы, ни от настроения санитарок, которые могли пустить в "столовую" в первую очередь, а могли — и в самую последнюю, в компании с теми больными, кто полностью деградировал, существ без пола и возраста, которых можно было кормить чем угодно, где и когда угодно… Еще унизительней было стоять в плотной толпе потных, рвущихся к раздатке больных, которых красномордые отгоняли, как нетерпеливый скот: "Успеете, черти, нажретесь!"… "Куда прете, собаки ненасытные, все бы вам жрать!.. Осади назад!"…
По отделению разносился запах кислых щей, брякали миски, стучали ложки, что-то бессвязно выкрикивали в очереди к заветной раздатке оголодавшие женщины. Лена, распластавшись на чьей-то постели — за два года в отделении ей так и не нашлось кровати, ее место вечно было под койкой, как и у многих других пациентов этого отделения, — лежала, глядя в потолок, испещренный черными трещинами, и думала о том, что жизнь ее ведь, в сущности, была каким-то глупым случаем. Её родители вполне могли никогда в жизни не встретиться. Но они, к сожалению, встретились, и она почему-то должна мучиться, зависеть от пустых, недалеких, случайных людей…
В бесконечном круглосуточном бедламе Лену спасало, пожалуй, лишь то, что она силой своего воображения умела напрочь отгораживаться от мира, жить мечтами, книгами, стихами. С другими на ее глазах происходило самое страшное, то, что называлось у психиатров термином "внутрибольничная деградация". За полгода они катастрофически тупели, теряли способность анализировать происходящее, переставали думать о будущем, то есть приживались в отделении, и становилось ясно, что они здесь и в самом деле навсегда.
Книгами она спасалась. Лена всех врачей одолевала одной просьбой — принести книгу, любую, почитать. Ей всегда обещали, но обещания выполняли слишком редко. И лишь один человек выручал неизменно — как ни странно, тетя Шура, санитарка, самая большая любительница чтения. Та никогда ничего не обещала, но почти на каждое дежурство приносила новую книгу, и Лена буквально проглатывала ее за ночь, хотя бы в ней было 500–600 страниц.
А вскоре, одолев очередной фолиант, мучилась неудержимыми приступами "стихопадов" — еле успевала на случайных клочках бумаги записывать возникавшие откуда-то, словно звучавшие в ее голове, стихотворные строки.
В такие моменты она никого не видела и не слышала. Рождение стихов было мучительно, но радостно. Радовала эта похожая на чудо способность лепить из ничего поэтические образы, облекать их в слова, выстраивать в строки…
— Ну, ты, поетеса дурдомовская! — грубо пихала ее в бок какая-нибудь санитарка, приглашая столь незамысловатым образом на обед или в процедурку. Лена только отмахивалась…
Иногда случались мучительные периоды, длившиеся неделями, а то и месяцами, когда не появлялось ни одной новой строки. Тогда она чувствовала себя ничтожной, маленькой и жалкой, ей все время хотелось плакать. Раздражала любая мелочь, и тогда больные, интуитивно, словно животные, чувствовавшие ее настроение, старались тихонько обходить ее стороной поскольку ее способность вспыхивать, как порох, из-за какой-нибудь чепухи была достаточно хорошо известна.
Глава 2
Так уж случилось, что взросление ее наступило катастрофически неожиданно и рано. Как-то одиннадцатилетней, поздно вечером выйдя во двор своего маленького домика, окруженного огородом и чахлыми кустами сирени и смородины, она испытала глубочайшее потрясение.
Над уснувшей землей привольно раскинулось усыпанное небывало крупными яркими звездами небо. Глубокая, как небо, тишина окутала землю. И она, маленькая, почувствовала невыносимую, неведомую доселе печаль, жгучую тоску, смешанную с радостью и грустью понимания, что все это — не вечно, и что все мы на этой земле — только мимолетные гости…
Дома недавно закончился очередной скандал. Родители, успокоившись, легли наконец спать. И вот, в зябкой тишине позднего августовского вечера, сидя на завалинке у окна, она смотрела в темное, мудрое и вечное небо, и неведомые досели мысли бродили в ее голове…
С того первого, неожиданного, как озарение, ощущения, что все мы — всего лишь плоды случайного каприза Природы, что любого из нас вполне могло бы и не быть на этой земле, началась ее вторая жизнь, отмеченная мучительной трагедией взросления.
Она ходила в школу, "принимала активное участие", как любили говорить учителя, в общественной жизни, но никакого искреннего интереса ко всему этому не испытывала. Жила по инерции, по сложившемуся стереотипу, — "как все"…
Когда учителя говорили с ребятами чересчур ласковыми, сладкими голосами, ее от этого, как правило, воротило с души. Потому что она, как и все ее одноклассники, давно знала, что как раз эти учителя не любят своих учеников, что "у них работа такая" — быть "внимательными", "добрыми", "понимающими"…
Но о какой же доброте могла идти речь, когда она сама не раз слышала, как учителя в коридоре, направляясь в учительскую и ничуть не смущаясь тем, что вокруг — дети, жаловались друг другу: "Господи, как надоели эти дебилы!"…
Лене казалось, что учителя, которые орут на ребят на своих уроках, называя тех, кто плохо соображает или не слишком спокойно сидит за партой, "козлами", "дураками", "дебилами", "тварями", "жеребцами", "кобылами", "неумытыми чушками" (а фантазия некоторых учителей в этом плане была просто безгранична), так вот, такие учителя все-таки казались ей порядочнее притворно-ласковых лицемеров. Насчет человека, который называет тебя "свиньей", вряд ли можно обмануться, а вот на притворную-то ласку сколько ребят покупалось, какими потом разочарованиями все это оборачивалось!
Была в параллельном классе девчонка Лиля. Дружила с мальчишкой, одноклассником. Даже циничные парни-старшеклассники смущенно смолкали, когда Лиля со своим приятелем шла из школы домой. Она — высокая, тонкая как свечечка, с умным изящным личиком, и такой же стройный, гибкий мальчишка с двумя портфелями в руках — своим и Лилиным… Этой дружбой любовались все, никаких кличек никто во всей школе даже не пытался дать этим ребятам, потому что самому тупому хулиганистому парню было ясно: здесь — свято…
И вот однажды классная руководительница вызвала девчонку на откровенный разговор. Лиля, доверившись, рассказала, что очень любит Олега и мечтает, когда вырастет, выйти за него замуж.
И на ближайшем же родительском собрании классная не преминула принародно предупредить Лилину маму, ехидно улыбаясь, чтобы она за своей дочкой поглядывала в оба, а то у нее все мыслишки уже сейчас о замужестве, так что, того гляди, и в подоле принесет…
Мать, женщина суровая, весьма строгих правил, вернувшись домой с родительского собрания, избила Лилю и на другой же день повела ее на осмотр в женскую консультацию, проверить, сохранила ли дочь свою "девичью честь"…