— Какая тебе пенсия! — отмахнулась тетушка.
— Братушка Милю дома умер. А болезнь-то его с войны, оттуда ее принес, так кто ж признает?
— Да и пенсия-то — одно название, — покачала головой одна сухонькая бабенка. — Пятьсот — шестьсот левов в три месяца…
— А все — подмога, — обернулась к ней старушонка. — Имей их сватья Милювиха, и сыновья, да и сноха так бы и вились около нее…
— Они и без того ее уважают, — перебила далекая родственница.
— Уважают, уважают… — прошамкала старушонка, и ее беззубая челюсть вытянулась вперед, как у черепахи.
Вместе с Марелой шли родственницы и соседки. Сестра крепко поддерживала ее под руку, стараясь ступать твердо и спокойно, чтобы придать бодрости несчастной матери. Соседки попытались было заговорить о чем-то постороннем: о полевых работах, о безработице и о деньгах, которых всегда не хватает, но виновато умолкли, словно кто за горло схватил. Когда подошли ближе к деревне, старая легонько высвободила руку и пошла сама. Все слезы уже были выплаканы, и она только всхлипывала время от времени. Сестра ласково ей выговаривала:
— Ну что поделаешь, Марела, уж он к нам не вернется, теперь мы пойдем к нему…
— Ах, Кина, сестрица, мне бы надо, мне бы, не ему!
— Ну кто ж нас спрашивает… Кому какой черед…
Тошка шла поодаль, содрогаясь от сдавленных рыданий, только тупой стон вырывался глубоко из груди: „Что же мне делать? Как одной жить? Кому я теперь нужна? Кто пожалеет?“ — проносилось у нее в голове. Только слезы, сладкие, успокоительные слезы приносили облегчение. — „Кто теперь обнимет мою сиротиночку, кто его поцелует, кто сделает ему игрушку?.. Петюшка!“ — заревела она в голос и уткнулась в мокрый платок. Женщины смотрели на нее с состраданием и сочувствием. „Бедная, горемычная душа!“ — думала каждая, но ни у кого не нашлось утешительного словечка.
Когда бабы вошли в деревню, старая снова начала причитать: „За что же, господи?! Все только нам в черном ходить, все только нам на могилах плакать, слезами заливаться?! За что, господи?! Все по кладбищам, все поминки справляем…“
Она судорожно натягивала черный платок на глаза: не видеть бы ни этот двор, ни эту ограду, ворота — все напоминало о Минчо. „Вот дом Пеню. С Пеню они сидели на одной парте в школе… Вот в эту дверь он входил… Вот у этого дувала разговаривал…“
— Мать ведь, мать! — шепотом сокрушалась соседка. — Легко ли, такого сына в могилу проводить…
— Кому гром грянет, тот крестится, — покосилась на нее старушка.
— Для матери — это верно… А молодые-то еще свое счастье найдут, — поддакнула толстуха.
Бабы украдкой посмотрели на Тошку.
— Вишь какая красавица… для нее мужиков-то, мужиков еще — пруд пруди, — шепнула одна молодуха с полным лицом и черными озорными глазами.
— Какое там счастье! — сердито перебила их другая, с укором глядя на шушукающихся баб.
2
Когда Петю уснул, Тошка гладила его по головке, ломая руки от боли и содрогаясь всем телом. Нет больше Минчо. Нет ласковой теплоты его крепкого тела, от которой кружится голова, горячей ласки его сильных рук, волнующего прикосновения его усов. Место его пусто. Тщетно она звала его, страстно умоляла, шепча милые и ласковые слова. В неутешной скорби она медленно погружалась в легкую дремоту, на нее наплывало что-то давно желанное, радостное, она вздрагивала, вскидывала голову; ей казалось, что он просто где-то задержался, может на собрании, и вот тихонько открывает дверь. Но страшная правда разрывала, как молния, ее помутившееся сознание: он умер, умер, его уже нет в живых, он больше никогда не вернется…
Она ничком упала на подушку, и в ее сознании, как на большом куске белого полотна, возникла картина того страшного дня. Он лежит в телеге, откинув голову с мертвенно-желтым лицом. Из глубокой раны на правой щеке еще струится кровь — видно, попал на сухой острый сучок. Тошка никогда не забудет этого. Умер! Неужели? И маленькая искорка надежды: может, просто тяжело ранен, может, просто без памяти. Она пыталась обмануть себя, чтобы не сойти с ума. Нет, он был мертв — она это ясно видела. И потом ужасный крик свекрови! Она яростно била себя кулаками по голове, рвала на себе волосы, словно разбирала свалявшуюся кудель. Это было самое страшное, страшнее даже той минуты, когда гроб опустили в могилу…
Потянулись страшные ночи. Тошка плакала целыми ночами, утром вставала вся разбитая, с покрасневшими воспаленными глазами. Начинала готовить. В первые дни после похорон ни к чему не притрагивалась. Старая не разрешала — таков был обычай. Иван было заупрямился: