— Хорошо? Все утро бегает и носится по саду. Не удержишь! Рвет цветы и бросает.
Софка, продолжавшая ощущать на себе руки отца, обнимала его колени в широких суконных штанах; даже и тогда, будучи совсем маленькой, она понимала, что доставляет этим матери радость и удовольствие. Ласкаясь к отцу, она начинала оправдываться.
— Нет, эфендица, нет, папенька! Нет, право же нет!
Он брал ее на руки и уносил наверх, к себе в комнату.
И если уже смеркалось и все гости внизу расходились, он играл с дочкой.
А чаще всего сажал ее на тахту, опускался на колени, и, взяв ее ручки, обвивал их вокруг своей шеи, клал голову ей на колени и смотрел на нее странным, глубоким и проникновенным взглядом. Губы его беззвучно шевелились и увлажнялись, словно он плакал. Не мог он на нее насмотреться, будто глаза и губы Софки что-то ему напоминали. Кто знает что? Может быть, что-то утраченное и ненайденное. Может быть, то, что хорошенькая Софка не мальчик, не наследник. Может быть, ее тонкие губки, детские черные глаза, маленький смуглый лоб, обрамленный уже длинными волосами, напоминали ему мать, какой она была, когда он ее увидел в первый раз и увлекся ею.
Он носил девочку на руках по комнате и, прижимая к себе, приговаривал:
— Софкица!.. Папина Софкица!
Его объятия становились все крепче, Софка и сейчас словно ощущала на своем лице прикосновение его свежевыбритого подбородка.
И если чей-нибудь случайный приход или что-либо другое не нарушали этого внезапно нахлынувшего порыва, он звал и мать. Они вместе ужинали, вместе сидели у него в комнате наверху. Более приятных вечеров, чем эти, Софка не помнила.
И случалось, что счастье продолжалось и на другой день. Взяв с собой только служанку Магду, они отправлялись на хутор в Нижнее Вране.
Отец садился в коляске на почетное место справа. По своему обыкновению, он сидел, откинувшись, вытянув одну ногу и положив на нее руку; одет он был в обычное суконное платье, но особого покроя. Штаны внизу уже и без тесьмы — они легче, но дороже, потому что шить их сложнее. Лицо у него худое, продолговатое, слегка костистое, с холодным выражением глаз, губы постоянно сжаты, высокий лоб от самых волос прорезан глубокой поперечной морщиной. Глаза, как всегда, усталые, полузакрытые. На колене он держал Софку, которую в таких случаях наряжали словно невесту. Волосы укладывали так, чтобы локончики обрамляли лоб и уши, надевали множество украшений и закутывали в несколько минтанов. Мать садилась напротив. Перед прогулкой она купалась и вся так и светилась румянцем. Ее прославленные глаза — большие, с подведенными бровями — сияли, на губах играла счастливая улыбка.
Экипаж спускался с горы. Они въезжали в узкий тенистый проезд с канавами, по сторонам обсаженными вербами. Затем ехали долиной, казавшейся совсем ровной от посевов кукурузы и табака. Отсюда до хутора было уже рукой подать. Магда, сидевшая с кучером, среди корзинок и узлов с провизией и пирогами, не могла удержаться, чтобы не поздороваться и не перекинуться словечком с проходящими крестьянами и работниками. Впрочем, только она и отвечала на их приветствия, потому что эфенди Мита, откинувшись на сиденье, с Софкой на колене, не спускал глаз со своей вытянутой ноги, а вернее, с лакированной, особого покроя туфли, настоящей турецкой. Может быть, он нарочно смотрел вниз, чтобы не замечать приветствий и не отвечать на них.
На хуторе, огороженном оградой из камней и окаймленном тополями, у самой реки, где даже в жару было свежо, тенисто и прохладно, они проводили несколько дней. Отец целыми днями лежал на подушках в саду, окруженный тарелочками с табаком и чашечками из-под выпитого кофе. Мать же была в доме и, излучая счастье, не отходила от окон, делая вид, что проветривает и убирает комнаты. Магда бранилась с крестьянами и слугами, не приносившими вовремя масло, брынзу и цыплят, отчего ужин мог запоздать. К столу подавали вино, охлажденное в реке; ужинали в полном уединении, под громкое журчание воды и стук мельничных колес, а над их головами, словно издалека, раздавался монотонный шелест густой и сочной листвы тополей. После ужина, пока мать стелила наверху постели, отец лежал внизу и попивал вино.
А часто он пел, вначале потихоньку, для себя, а затем все громче и громче, во весь голос. Мать, боясь прервать его, слушала сверху из освещенной комнаты. По ее лицу Софка догадывалась, что слов песни она не понимает, но видела, что мать чувствует их сердцем: вся трепеща от счастья и любви, она, приоткрыв рот, ловила звуки его голоса, доносившегося снизу и разливавшегося по саду, над рекой и тополями — голоса дивного, страстного и задушевного.