Равнодушно усмехаясь, наблюдала она за тем, как женщины расходятся из церкви, куда они ходили не столько ради службы божией, сколько ради того, чтобы показаться в новых, первый раз надетых платьях. Вот дочка газды Миленки Ната, молодая, полная, с чистым лицом. Каждое воскресенье она возвращается из церкви с отцом и мачехой. Отец идет позади, на его мясистом лице играет улыбка, он уже не в турецких штанах, а в европейском сюртуке и брюках — все ради второй, молодой жены, чтобы тоже выглядеть моложе; смотрит он больше на жену, чем на дочь. Но Ната этого не замечает. Она довольна тем, что отец всюду берет ее с собой, не понимая, что делает он это опять же ради мачехи, поскольку не положено выходить с женой, а дочь, да еще на выданье, оставлять дома. Софка всегда смотрела на Нату с сожалением: ничего-то она не понимает, знай себе радуется, что на ней новое платье, и беспрестанно оглядывается — все ли на нее, на такую красавицу, обращают внимание.
А сколько раз Софка наблюдала за дочерьми шорника Ташко, что жили на той же улице, несколько выше их дома. Их было четыре. Все погодки. Родители, хоть и разбогатели, были еще совсем деревенскими, но дети, и в первую очередь дочери, скоро стали известны всему городу своей изысканностью. Одевались они одинаково, большей частью в платья из легких, тонких и светлых тканей, во всяком случае таких, которые могут привлечь внимание. Лица у них были нежные, глаза бархатные, никто бы не подумал, что у них такие родители, в особенности отец, толстощекий, с грубой, загорелой мужицкой физиономией. Софка видела, как то одна, то другая, радуясь своей красоте и успеху у мужчин, или торчит у ворот, или выбегает на улицу, чтобы получше кого-нибудь разглядеть да показать, что она тут, поджидает. Они не пропускали ни одной службы в церкви, ни одной свадьбы или вечеринки. Даже на ярмарках в ближайших селах они непременно бывали. Сперва ездили в простой повозке вместе с родителями, запасшись на целый день провизией и вином. Позднее, когда еще больше разбогатели и братья стали взрослыми, закладывали собственный экипаж, лакированный, на рессорах, и отправлялись уже без отца, с матерью и одним из братьев. Выезжали они не как раньше — с раннего утра и на целый день, а лишь после обеда, как и все прочие богатые семьи, у которых имелись собственные экипажи и которые могли поэтому ехать когда угодно, побыть там немного, поглядеть и тут же вернуться. Ездили они туда прогуляться, в то время как простой народ ездил ради самой ярмарки, чтобы, пользуясь праздничным днем, отдохнуть, вволю поесть и выпить.
Но хотя Софка была вполне довольна собой, никому ни в чем не завидовала, а потому никогда ни о чем не тревожилась, а тем более никогда не чувствовала себя несчастной, все же зимой ей почему-то бывало легче. Вероятно, этому способствовали замкнутость и уединение, приходившие с наступлением холодов; начиная с поздней осени в течение всей долгой суровой зимы она почти не выходила из дому. Мать сходит к родным, да и то ненадолго, норовя в тот же день вернуться. Причем она спешила не потому, что Софка была дома одна или, как другие матери, опасалась чего-нибудь плохого, а потому, что знала, что в зимнюю пору Софка, если ей понадобится, не сможет выйти даже к соседям. Помимо этих отлучек матери, зимнее уединение нарушалось еще праздниками, но только большими, такими, например, как рождество. В эти дни, поскольку приходили знакомые, правда, самые близкие, живущие по соседству, надо было приодеться и тем самым как бы выйти в жизнь, всю же остальную зиму было совершенно тихо. В стенах дома можно было чувствовать себя в полном уединении и наслаждаться полной свободой.
Зима еще и потому была для Софки легче и приятней, что после нее, особенно с приближением весны, ей уже не было так хорошо. Она испытывала какое-то беспокойство, тревогу. То ли потому, что приходил конец зимнему уединению и замкнутости и жизнь, до того приглушенная и заточенная в четырех стенах метелями и морозами, выбивалась из домов и разливалась по улицам, базарам, ярмаркам и гуляньям, вовлекая в свой круговорот и мужчин и женщин. То ли потому, что ее начинало охватывать какое-то смятение при мысли, что она должна будет, чтобы не остаться совсем забытой, не ради себя, а ради матери и чести дома выйти из своего убежища и жить одной жизнью со всеми людьми. А между тем у нее не было с ними ничего общего, все ей казалось чуждым и диким.
Но всего хуже было то, что из года в год, и всегда с приходом весны и лета, Софка все с большим страхом и трепетом замечала — и в этом она никому, даже самой себе, не признавалась, — что по мере того как ей прибавлялись годы, не убавлявшие, правда, ее красоты, у нее к обычному беспокойству, вызванному необходимостью общения с людьми, все сильнее примешивалось иное беспокойство, жалившее ее подобно змее, — настоящий ужас, что вот нынешней весной или летом, может быть, на первой ярмарке появится у церкви новая красавица, которая сразу отбросит ее в запечек и превратит в старую деву.