— Софка, дитя мое, пойдем-ка…
Она пошла, не зная, куда он ее зовет. Видела только, что он шагает, проталкиваясь сквозь толпу, и что впереди белеет его короткая мощная шея. Но, поняв, что он направляется в ее комнатку, она, улыбнувшись, догадалась, чего он хочет. Наверняка опять полезет в сундук с деньгами и вытащит какой-нибудь подарок, монисто или что другое. Софка не торопилась, пропуская его все время вперед. Проходя мимо кухни, она услышала и там какие-то крики и шум; неожиданно из кухни выскочил Арса и, хотя его испуганно удерживали другие слуги, преградил ей путь.
— Сношенька, и я тоже, и я тоже…
Больше он ничего не мог выговорить. Но Софка поняла, что он хотел сказать. Он хотел, чтобы она знала, кто он такой, что он, Арса, слуга ее свекра. Улыбнувшись, Софка мягко помогла ему:
— Знаю, знаю, Арса.
Вслед за Марко она вошла в комнату. В темном углу за дверью Марко сбивал с сундука замок тяжелым каблуком с подковой и шпорой. В ярости, что ему не сразу удалось это сделать, он наконец сшиб его. Софка чувствовала, что, увидев ее в комнате, среди разложенных подарков, где, кроме них, никого не было, где у стены лежала свернутая брачная постель, с широким красным одеялом, с чистыми, белыми, пахучими подушками, он не мог оторвать от нее глаз. Показывая на сундук с развороченным запором, он едва выговорил:
— Вот, дочка, это все тебе. Отворяй и бери… Ключ будет у тебя. Хочешь — храни, хочешь — раздавай, хочешь — трать… Как хочешь, так и поступай. Все твое!
— Знаю, знаю, папенька.
— Но скажи только одно, Софка, только одно…
У него был другой голос, он не назвал ее ни «дочкой», ни «дитя», а только «Софкой». И имя ее прозвучало с такой неистовой страстью, что у нее проступили на шее жилы и вся она начала цепенеть. Да и было отчего — нагнувшись к ней и дрожа всем телом, он бормотал:
— Софка, Софка, скажи только одно. Но только правду.
Чтобы видеть ее глаза и убедиться, правду ли она говорит, Марко схватил ее за плечо. Его горячая рука потонула в мягком, округлом плече. Задыхаясь, он умолял ее:
— Скажи, скажи… Ведь это неправда, неправда, что ты в самом деле по-настоящему любишь всех нас.
Софка в порыве внезапно охватившего ее безумия, тронутая силой его любви, исполненная жалости к нему, желая во что бы то ни стало утешить его, успокоить, начала вдохновенно уверять его:
— Люблю, люблю, папенька. Все мне по сердцу!
— Так-таки все?
— Все: и дом, и ты, больше всех ты!
Тут она обессилела. От руки, лежавшей на ее плече, прошла горячая волна по всему ее телу, ей вдруг стало не по себе, ее охватило какое-то незнакомое до сих пор чувство. С ужасом она почувствовала, как под тяжестью руки тело ее независимо от воли стало сгибаться, а в груди затрепыхалось что-то живое — словно птица, готовая вспорхнуть и улететь. Марко почти бегом бросился вон из комнаты, и она слышала, что, прибежав к своим, он, обуреваемый каким-то предчувствием и надеждами, как полоумный начал кричать и приказывать:
— Ворота закрыть, запереть ворота, чтобы никто, никто не вышел… Эх, эх!
XXIII
А потом наступило самое страшное, самое жуткое. Гости, как вошли в первый вечер в большую горницу, занимавшую половину дома, так уж больше из нее и не выходили. Цыгане чередовались, сменяя друг друга. А долгожданный «большой ужин» не начинался. По-прежнему горел и потрескивал огонь в кухне, перед домом, вокруг дома и даже возле конюшни, где расположились совсем немощные старики, горели костры. Всю ночь раскаленные крышки падали на огонь, закрывая круглые противни со слоеными пирогами и разными печеньями. Все это были «подношения», которые каждая семья приносит с собой из деревни, чтобы передать невесте на «большом ужине». Вино носили из погреба в огромных чанах и ставили на кухне вдоль стен, чтобы было под рукой и не приходилось за ним каждую минуту бегать. И женщины, находившиеся возле своих противней, потихоньку пили сколько вздумается. И поэтому у костров, горевших в ночном мраке особенно ярко, гомон голосов, хохот, веселье становились все громче и развязнее. От неверного света, треска, множества огня Софке стало страшно, земля уходила из-под ног, а над головой ни крыши, ни потолка, и все это кружится вокруг нее и вместе с ней — все быстрей и быстрей. Когда стариков, отдыхавших у стены за домом, позвали в большую горницу к столу, Софке показалось, что это делается вовсе не потому, что без их здравиц и благословений нельзя начать долгожданный «большой ужин», — разве им сейчас до еды! — а потому, что без их присутствия и одобрения нельзя приступить к тому, что они намеревались с ней сделать. Потому-то при приближении стариков раздался такой ликующий гул и шум. Входили они медленно, согнувшись, лица у всех были длинные, ссохшиеся, морщинистые. После сна они не могли умыться и шли, утираясь полотенцами. Софка встречала их у низкого круглого стола, целовала им руку и потчевала из большой чаши, которую они, прежде чем сесть, должны были выпить до дна. Из кухни начали вносить «подношения» — разных сортов слоеные пироги, из которых обильно текло масло, и другие печения, каждый раз громко объявляя, от кого оно.