Вот в чем состояла жизнь мужчин этого дома; вся остальная жизнь — все, что происходило на улицах, у соседей, на базаре, в торговле, — не только была далека от них, но они сами всячески старались отодвинуть ее от себя подальше, чтобы и дом и усадьба не имели ничего общего с городом. И именно в этом стремлении к полному отчуждению они, казалось, видели главный смысл своего существования. Этого непреложного правила они придерживались даже в мелочах. Так, например, кушанья в их доме никогда не подавались жирные, жареные и острые, как у прочих, а, наоборот, легкие, пресные и только на масле — ни в коем случае не на свином сале, тяжелом для желудка. Отличались они и выговором: у греков, валахов и турок, с которыми они больше всего и знались, они переняли мягкость произношения и привычку оканчивать фразу особым словечком, вроде джанум или датим[2]. Но легче всего их было узнать по платью и манере одеваться. Никто из них не носил башмаков или сапог — только лакированные туфли. Штаны, правда, и у них вверху были широкие, спадавшие сзади тяжелыми складками, но без всякой тесьмы и внизу узкие и короткие, чтобы лучше были видны белые чулки. Четки у них тоже были не как у всех и даже не с крестом, как у паломников, а мелкие, черные, из дорогих камней; их можно было зажать в кулак, какой бы длины ни была нить. И брились и подстригались они по-особому. Лица у них и без того были схожие — узкие, худые, но они еще и усики носили одинаковые — маленькие, вровень с губой.
Чтоб о них все же не совсем забыли, они регулярно появлялись на ярмарках и празднествах; давали щедрые пожертвования на постройку школ и церквей. А потому, когда выбирали попечителей церкви или какого-либо другого общественного достояния, всегда выбирали и членов этой семьи, и не столько из-за того, что надеялись приобрести в их лице совестливых радетелей, сколько из-за денежных пожертвований и приношений. Да и обидеть их боялись, потому что знали, что, если случайно обойти их даже в самом незначительном общественном деле, это проявление; невнимания они примут не с огорчением, а с оскорбленной гордостью: «Да разве дождешься в наше время благодарности!»
И очевидно, из-за этого неблагодарного внешнего мира, которого они так чурались и избегали, но которого в то же время и побаивались, зная, что люди из зависти всегда готовы и посудачить, и позлорадствовать, и понасмешничать, они издавна все, что бы ни случилось в семье, старательно скрывали и хранили в тайне. Лютые ссоры при дележе имущества, самые дурные страсти и наклонности, так же как и болезни, держались в секрете. Никто ничего не должен был знать и видеть. А если что и случалось, каждый, собираясь выйти из дому и не доверяя самому себе, подходил сперва к зеркалу и проверял, не видно ли чего-нибудь у него на лице или в глазах.
А между тем было что послушать, что поглядеть и о чем порассказать! Особенно в последнее время, когда приступили к дележу и когда все дядья Софки хотели иметь свой дом и чтобы в нем все было так, как в старом отцовском.
Только Софка всегда с ужасом и страхом вспоминала то, что ей еще ребенком приходилось слышать от бабки, матери или теток, когда они, оставшись одни и думая, что их никто не слышит, судачили обо всем, совершенно не боясь, что маленькая Софка поймет что-либо и запомнит, а также то, что видела собственными глазами, когда подросла.
Уже о прабабке, знаменитой Цоне, которую знали не только во Вране, но и в окрестных городах, ходило много разговоров. Славилась она своей невиданной красотой и молодечеством. Овдовев, она ни за что не захотела выходить замуж вторично. Полгорода ходило в холостяках в надежде, что она за кого-нибудь выйдет замуж, когда постареет и красота ее начнет блекнуть. Но она ни на кого не смотрела, вела хозяйство сама и была главой дома не хуже мужчины. Объезжала свои хутора всегда верхом, а слуги шли по обе стороны лошади, положив руки на круп. Она не только курила, но и с оружием умела обращаться. Да и поступь ее, стан, высокие дугообразные брови и слегка удлиненный нежный овал лица делали ее заметной в любом обществе.