Но зато и умерла Цона не как все. Она ходила в церковь, не пропуская ни одного праздника, и там, на семейном месте, сразу за епископским, отстаивала все обедни. В это время в городе появился новый учитель, Николча, славившийся своим несравненным голосом. Слушая его пение в церкви, Цона в конце концов в него влюбилась.
Кто знает, как они познакомились, как и где встречались. Только люди стали замечать, что стоило учителю увидеть, что Цона пришла и стоит на обычном своем месте, как его пение становилось особенно чарующим; столько он вкладывал в него не божественного, возвышенного и аскетического, приличествующего святым словам песнопения, а мирского и страстного, что все бывали потрясены и взволнованы. Слышали даже, как сам епископ, когда Николча после пения подходил к нему под благословение, говорил:
— Браво, сынок! Браво, Николча! Но уж слишком по-мирскому, сынок, очень уж у тебя сильный и удивительный голос.
И подобно тому как Цона умело таила от людей свою связь, свою любовь, — пусть запоздалую, но лишь для ее лет, а не для ее красоты и свежести, — когда рождение ребенка должно было наконец вывести все на чистую воду, она сумела скрыть и это. Быстро и неслышно покончила с собой. Однажды ее нашли в ванне мертвой с перерезанными венами.
А Каварола, знаменитый дед Софки! Вместо того чтобы сидеть дома, как полагалось старшему (младший брат всегда был болен), он, не выдержав и нескольких месяцев брачной жизни, хотя и был женат на первой красавице Скопле, девушке из полугреческой семьи, пустился якобы снова ездить по городам, а на самом деле просто вернулся к прежнему беспорядочному образу жизни, продолжая путаться с танцовщицами, цыганками и публичными женщинами. Жена должна была сидеть дома, ухаживать за своим деверем, холить и нежить его и сидеть все с ним да с ним; на ярмарках и на славах должна была тоже появляться с ним. И кто знает, как и когда, но только, говорят, стала с ним грешить.
Лишь этим ее грехом и можно объяснить, что впоследствии она столь терпеливо сносила издевательства своего мужа, Каваролы. Несомненно, догадываясь о ее грехе, он каждый раз, возвратившись домой, бушевал и бесчинствовал.
Домой он являлся в компании публичных женщин. Разгул продолжался, и жена сама обязана была прислуживать гостям. Полумертвого от страха слабоумного деверя слуги выносили и прятали где-нибудь у соседей, чтобы Каварола не убил его. Жена оставалась дома, сама стелила постель, и даже так бывало, что и мужа, и публичных женщин укрывать одеялом ей приходилось. Сущая правда! Еще живы люди, готовые поклясться в этом. Вскоре жена умерла, слабоумный брат окончил дни в монастыре святого Прохора. А Каварола опять начал скитаться и бражничать. Хозяйство за него вели дочери с помощью дядей и других родственников, сам он приезжал несколько раз в год, чтобы отсутствие его не слишком бросалось в глаза и не возбуждало любопытства. Но на этом дело не кончилось. Продолжая кутежи, Каварола, выдав дочерей замуж, на старости лет, к общему стыду, снова женился. Да еще на девушке. И назло всем закатил такую блестящую свадьбу, словно женился первый раз. Невеста, правда, была перестарок, не первой молодости, но славилась своей пышной красотой. И она была из греческой семьи, жившей в самом городе, сразу возле церкви, причем приходилась она им не дочерью, не сестрой, а какой-то дальней родственницей. Почему ее привезли в город взрослой, уже старой девой, — неизвестно. От второго брака у Каваролы был только один сын; он первый стал одеваться по-европейски. Но пышная красота второй жены Каваролы продержалась только до венца, а потом как-то сразу поблекла и увяла. Поэтому, чтобы как-нибудь поддержать эту свою блекнущую красоту, она всю жизнь проводила в лечении, купании и согревании своего тела… Говорят, из бань она почти не выходила.
А родная сестра Софкиного деда, «дурная Наза», как ее называли! Девушкой она три раза убегала из дому. Три раза принимала ислам. Почти целый хутор ушел на то, чтобы каждый раз выкупать ее и привозить обратно. И после, чтобы скрыть все это, ее выдали за одного из слуг, купив ему на окраине города домик и дав несколько полей и виноградников, дабы было с чего жить. Состарившись, Наза совсем перестала бывать в родном доме. Приходила только на «прощу», перед великим постом, когда согласно обычаю вся семья собиралась просить друг у друга прощения, целоваться и мириться. А ее муж, бывший слуга, «ихний дядюшка», как он сам себя называл, наоборот — просто не выходил из их дома. Он гордился тем, что стал их родственником и что может есть и пить за одним с ними столом. Всем он был неприятен, все смотрели на него косо, и не потому, что он сидел с ними вместе, а потому, что напоминал о случившемся и был живым свидетелем их позора…