А дальше все хуже и хуже. Сколько было в роду слабоумных, расслабленных, сколько рождалось детей с открытыми ранами, сколько умирало в лучшие годы — бесконечные визиты знаменитых лекарей, врачей, повивальных бабок, ворожба, обливания разными водами, хождения по знахарям и целебным местам!..
Вспоминая сумасшедшего дядю Ристу, Софка и теперь содрогалась от отвращения. Из-за него девочкой она не любила ходить к тетке, а тем более гостить у нее по два, по три дня, как у других.
Точно не было известно, отчего он сошел с ума. Вообразив, что во время его длительной болезни, когда он лежал в параличе, жена изменяла ему со старшим приказчиком, он запил. С тех пор и обезумел. Его держали на втором этаже связанным, и даже кормили, не развязывая. Когда, случалось, Софка вместе с другими детьми из любопытства поднималась по лестнице, чтобы посмотреть на него, он, заметив их на веранде перед своей комнатой, вскакивал в одном исподнем, высокий, бледный, и прыгал к детям с воплем:
— Ох, Мария, шлюха!
Ноги его в новых белых чулках были связаны, и он все прыгал и кричал:
— Ох, ох… шлюха Мария!
Услыхав его крики, поспешно прибегала тетушка. Детей прогоняла, а мужа силой водворяла в его комнату. По ночам было и того хуже. Лежа под одним одеялом с остальными детьми, привыкшими ко всему и уже давно спавшими, Софка никак не могла заснуть, потому что сверху все время доносился шум. Но вот тетка отправлялась наверх лечить его. Софка в точности не знала, в чем состояло это лечение, но явственно слышала его стоны и крики:
— Дай водички! Водички, ведьма! Убей, но дай воды! Ах!
Страшный крик, шум, борьба, затем его привязывали к кровати, и тетка, усталая, разбитая, спускалась вниз. Раздеваясь и укладываясь в постель, она, крестясь, вздыхала и молилась:
— Прибери его, господи! Освободи меня, господи!
II
Вот почему Софка не любила думать о своих предках; после этого она всегда по нескольку дней, как бы стараясь спрятаться от себя самой, бродила по дому как шальная.
Своего родного деда и бабушку Софка помнила точно сквозь сон. Правда, бабушку чуть яснее. Бабушка постоянно сидела в нижней комнате, привалившись к стене домовой бани, как будто ей и летом хотелось погреть и попарить спину. Нос и подбородок у нее были острые, но лоб поразительно высокий и глаза большие, глубокие и таинственные, с густыми ресницами и четко очерченными, длинными, почти до висков, бровями. К несчастью, бабушка приходилась своему мужу, деду Софки, родственницей, правда, не по крови, не по отцу или по матери, а по какому-то дядюшке со стороны отца. Дед должен был уплатить большие деньги, чтобы с ней обвенчаться. Говорили, что родство повлияло на здоровье бабушки; она всегда ходила с повязанной головой и постоянно лечилась, больше всего крепкой ракией. Дед звал ее «мамушка» и только что на руках не носил.
Дед же запомнился Софке лишь одним. Как только она подросла настолько, что научилась есть сама и сидела вместе со всеми за столом, дед распорядился, чтобы и перед ее прибором, как и перед остальными, стоял стакан вина. Вот и все, что она помнила о нем. Позже уже из рассказов она узнала, что когда отец ее вырос и, как полагалось и приличествовало отпрыску столь богатой семьи, уехал сначала в Салоники, а затем в Стамбул, чтобы как можно больше увидеть и узнать, дед и бабушка дома почти не жили. Оставив лабаз в торговых рядах на приказчика Тоне, а дом на служанку Магду, которую приютили у себя еще ребенком, они и зиму и лето проводили на хуторах, чтобы иметь возможность больше посылать денег отцу Софки, эфенди Мите, чтобы он там жил и учился, не зная никаких забот.
Действительно, Софкин отец вернулся настоящим барином. Красивее его во всем городе не было. По-турецки, по-гречески и по-арабски он говорил свободнее, чем на родном языке. Чувствовал он себя в городе совершенным чужаком, особенно среди своей многочисленной родни. Правда, иной раз он перекинется с кем словом, поздоровается, но больше обычая ради, чем по собственному желанию. Даже с отцом и матерью говорил редко и ел не с ними. Ему накрывали наверху, в комнате для гостей, готовили отдельно, настолько он был привередлив. Единственно, что тешило его самолюбие и чем он гордился, было то, что благодаря его учености и изысканности его стали приглашать к себе первые беги и паши. Причем не старые беги, славившиеся только богатством, а новые, которые обладали, помимо богатства, такой же образованностью и ученостью, как он сам, и которые появились в городе недавно и заправляли в меджлисе и суде. С ними-то он и подружился, на совещаниях и во время судебных разбирательств бывал переводчиком и как бы связующим звеном между ними и народом, который они призваны были судить и держать в повиновении. Беги звали эфенди Миту на свои пирушки и принимали у себя, и он платил им тем же, но старался превзойти их роскошью и оригинальностью. К тому же он был лучшим ценителем женщин, которых беги брали к себе в дом.