Если даже мы с Z воспринимаем все это подобным образом, то как, интересно, должна ощущать себя, скажем, Мадонна? Она бы, наверное, искренне удивилась, если бы села посрать посреди людной улицы, и при этом ее не снимали бы для центрального телевидения.
Z бросает свою писанину – стихи и ложь, как всегда, – и забирается на соседний столик, размахивая своей дзенской палкой. Я даже не понял, когда он ее забрал. Подобно взбесившемуся шимпанзе, он скачет по столам и стульям – к столику трех манерных девиц. Они явно напуганы, но, справедливости ради замечу, также и возбуждены. В хорошем смысле слова.
– Вы не из Лутона, случайно? – интересуется Z.
– Прошу прощения?
– Вы не из Лутона? Да ладно вам шифроваться. Мы вам покажем нашу икону Элвиса, если вы нам покажете вашу икону Клиффа.
– Клиффа? – девочки явно не понимают, о чем идет речь.
– Я знаю, что вы ее где-то заныкали. Мы все про вас знаем. И про вашу затею тоже.
На самом деле, они никакие не девочки, а вполне зрелые женщины, ближе к тридцатнику. Дамы самостоятельные и серьезные. Одна из них носит солидного вида очки, у другой – все лицо в жутких прыщах, тяжкий случай постпубертатной угревой сыпи, а третью я даже не стану описывать. Они в полной растерянности. Потому что им не понятно, чего хочет Z: собирается подкатиться к кому-то из них или просто выделывается перед камерой. Или он просто пытается распространить дзенскую мудрость среди наших случайных попутчиков? Честно сказать, я не знаю. Но ради потомков и ради красивой легенды будем считать, что стараниями Z дзенская мудрость распространилась по миру чуть дальше. То есть распространяется в данный конкретный момент.
Z оставил попытки вытянуть секретную информацию про фан-клуб Клиффа Ричарда и задал вопрос более очевидный:
– Вы куда едите? В Рованиеми? В школу топ-моделей?
Я не слышал, что они ответили Z, но я почему-то уверен, что ответ был отрицательный. Теперь он демонстрирует им свой крест. Да, это произвело на них впечатление.
– А как вам мой килт, подруги? – не спрашиваю у них я.
Ночь потихоньку подходит к концу. Мы выпиваем еше по рюмке и возвращаемся в купе. Там мы по очереди писаем в раковину и укладываемся на полки. Сон уже накрывает меня мягким пледом, но я все– таки успеваю услышать, как Z шепчет свои молитвы.
Когда Наоми заснула, я прилег рядом с ней. Она тихонько урчала во сне.
– Слушай, Z, а ты не боишься, что когда-нибудь твои молитвы будут услышаны?
Спать. Спать.
Мне снились странные сны, холодный, головокружительный вихрь картин: хрупкая красота, что взрывалась сверхновой звездой в конце пластичной эпохи; раскаленное пламя порнографической похоти; проклятые любовники Данте кружили, как обезумевшие скворцы, посреди адских бурь. Угловатые образы женской зависти скользили по подиумам, демонстрируя дамские шляпки, сделанные из человеческого говна; высокомерные и отчужденные, с глазами жестокими и пустыми, они подставлялись под вспышки исходящих слюной папарацци, похожих на свору взбесившихся псов, изглоданных своим фаллическим телефотоголодом. Огни рампы мигали кроваво-красной больной палитрой Джорджа Гросса; каннибальские зубы клацали в такт оглушительной диско-музыке. Тощие, как скелетины, жены крупных промышленников сидели, затаив дыхание, и испускали желтый гной из влагалищ, суженных хирургическим путем. Они потихоньку пердели в сиденья кресел, обтянутых человеческой кожей, и обмахивались, как веерами, кредитными карточками мужей. Снаружи смердел третий мир.
Моча плещется в раковине.
Я проснулся в поту. Где-то в Алжире американский турист фотографирует молодого араба, что плачет под пальмой – скорбит о своей загубленной душе.
Спим всю ночь до утра, словно три маленьких херувимчика. На пути в утренний город.
Глава четвертая
Сауны, сигареты, минет
(Пир любви)
Путевой журнал Драммонда: вторник, 3 ноября 1992
Сон отступает и растворяется в бессознательном, пока сознание пробивается в явь и пытается захватить власть над мгновением пробуждения. Я открываю глаза. Сон ускользает, так что мне не удается спасти даже крошечного фрагмента. В зазор между шторами пробивается солнечный свет. За окном – сосны в шубах из снега и млечное небо.
Я перечитываю свой вчерашний бред, вношу исправления и добавления и улыбаюсь нашим деяниям, зафиксированным на бумаге. Нахожу некоторые неточности и откровенный обман: жеманных девиц было не три, а две, – просто мне показалось, что три будет лучше. Для построения художественной реальности. Пытаюсь выковырять козюлю из левой ноздри. Но она глубоко – не достать.
Мне вдруг становится грустно. Мои дети, мои любимые люди – за последние двадцать четыре часа я ни разу о них не вспомнил. Как будто я наглухо отгородился от реального мира и от всех его проблем: как будто эта поездка, которую мы так непочтительно и беспечно именует путем к Просветлению, и есть бегство от жизни. Бегство трех взрослых дядек, которые не желают признать очевидный факт, что жизнь – это штука тяжелая.
Гимпо тихонько похрапывает наверху, внизу Z, заядлый курильщик, хрипло дышит во сне, я бы даже сказал, не хрипит, а скрежещет; а я размышляю о жизни. О том, как все изменяется. Нет, даже не размышляю – а думаю тяжкую думу и, может быть, даже пытаюсь учить тебя жизни, дорогой мой читатель. Я только что разорвал пять страниц этих напыщенных рассуждений на тысячу виноватых кусочков.
С вами бывает такое: у вас есть свое мнение по какому-то поводу, какие-то твердые убеждения, которых вы держитесь, может быть, не один год, но стоит вам записать все эти соображения на бумажке, а потом вдумчиво прочитать, как вы вдруг понимаете, что все это – самодовольная и напыщенная ерунда, и что раньше вы декларировали этот бред исключительно для того, чтобы ощутить свое моральное превосходство над подругой, или над младшим братишкой, или над кем-то еще? Со мной – бывает. Вот прямо сейчас и было. Наверное, то обстоятельство, что я лежу у себя на полке и пишу эти записки в самом начале седьмого утра, в то время как Гимпо и Z упражняются в декадентском искусстве сна, и дало мне все основания предположить – сразу оговорюсь, что ошибочно, – что человечество просто загнется без моей наивысшей мудрости.
Поезд резко затормозил у перрона в Рованиеми. Кто-то из моих дрыхнущих спутников мощно пернул. Гимпо откашлялся и сплюнул на пол. Я накрыл одеялом мертвое тело – жертву вчерашней разнузданной жути, – и встал у раковины, чтобы совершить утреннее омовение.
По купе разливалась вонь канализации. Билл все еще спал, а Гимпо пытался выпутаться из простыни, разукрашенной в угрюмо экспрессионистской манере Джексона Поллока – размашистыми мазками физиологических выделений и черной крови. При этом он громко стонал. Обе губы у него разбиты, под глазом – фингал. Потом я услышал какое-то шевеление и истошный вопль. Это Билл спрыгнул со своей зловонной подстилки. Его бледный лик исказился от ужаса, и он бешено замахал рукой, стряхивая прилипшую к ней мелко нарубленную человеческую печенку. Он быстро прикрыл одеялом что-то у себя на полке и пулей вылетел из купе. Я издал утренний громоподобный пердунчик и бросился следом за ним.
Я уже пожалел, что разорвал те страницы. Все– таки там попадались и дельные мысли; например, про мое убеждение, что хотя наши тела и стареют, изнашиваются и распадаются на кусочки, в сердце каждого человека есть некий юный цветок, который растет и цветет до последнего мига – до самой смерти. Ладно, сделаем перерыв. Закрываю блокнот и смотрю в окно: сосны в шубах из снега и млечное небо. Грусть потихонечку отступает. Мир – вот он, на месте, и я себя чувствую очень даже неплохо. Попробую все-таки восстановить тот кусок.