Но «республиканские страсти» тут решительно ни при чем. Видимо, дело в том, что русский народ не так плотно занят в сельскохозяйственном и промышленном производстве, как положительные европейские народы, которые живут трудом и знают, чего хотят. Ведь ежели ты любишь свое дело и желаешь обеспечить себе хлеб насущный, то тебе не до социально-экономических катастроф.
С другой стороны, в России всегда было критически много «лишних людей», то есть в прямом смысле лишних — без профессии, настоящего образования, но беспокойных и с претензиями на роль. Повсюду эти люди составляют замкнутую касту — они себе готовят очередную катастрофу, а чиновник пишет, крестьянин пашет, кузнец кует. Не то в нашем отечестве: в силу неполной занятости русский человек простодушно открыт и неизменно чуток к любой сказке про Китеж-град.
В том-то, наверное, и беда, что нигде нет столько радетелей о благе народном, как на Руси. От них все наши несчастья, поскольку радеют-то эти несчастные люди непрофессионально, в сущности, от нечем себя занять.
Далее де Кюстин делает заочное наставление русскому царю: «Прежде чем искать популярность в народе, следовало бы создать самый народ». Это удивительно, как в другой раз чужой человек может проникнуть в суть.
То есть, разумеется, народ создать нельзя, но вместе с тем не подлежит сомнению, что русского народа не существует, что русские, по крайней мере, не монолит. Вот француз — он везде француз. И на Елисейских Полях, и в глухой провинции, и в расфасовочном цехе, и на балу. А русские уж очень разные, из чего мы заключаем, что скорее мы симбиоз народов, нежели единая нация, и вот, собственно, почему…
Во-первых, потому что у нас нет общенациональной житейской культуры, а есть только общие акультурные проявления, например, русские как один переходят магистрали «на красный свет».
Во-вторых, мы говорим на разных языках, и еще сто лет тому назад, по замечанию писателя Энгельгардта, русский крестьянин не понимал фразы, если в ней было больше четырех слов.
В-третьих, в России нет общенациональной морали, и в частности поэтому дело воспитания юношества у нас происходит по воле волн. Немудрено, что у наших выдающихся педагогов дети часто уголовные преступники, и неизлечимо больные — у выдающихся докторов. По сути дела, в каждом социальном пласте русского народа существует своя мораль. Для сельского жителя мешок цемента украсть — в порядке вещей. Среди поселковой молодежи в тюрьме отсидеть — как в армии отслужить. Горожанин, из начитавшихся, способен пойти на эшафот за учение о монадах. Интеллигент, по Бальмонту, стоит на том, что «Мир должен быть оправдан весь, / Чтоб можно было жить». Следовательно, в этическом плане мы даже не симбиоз народов, а злостный интернационал.
В-четвертых, сама общность территории под вопросом, ибо Сибирь — не Россия, из прибалтийских республик наших не выпрешь, и мы настолько склонны к эмиграции, что в Израиле через одного по-нашему говорят.
Но это по-своему и хорошо, что как нация мы еще не сложились, и, значит, у нас еще многое впереди. Сдается, что третье тысячелетие от рождения Христова будет тысячелетием России, поскольку все наши беды от молодости, а молодость — это сначала дурь.
Мы, русские, народ точно не европейский, даром что голубоглазы, светловолосы и моемся через день. Словно чужие мы в Европе, хотя, по крайней мере, сорок тысяч лет населяем сей положительный континент. Или можно так сказать: русские и романо-германцы до такой степени непохожи, как будто они не соседи, а разнопланетяне, которые не сойдутся ни на какой платформе и никогда. Не то чтобы они лучше, а мы хуже, или наоборот, а просто мы слишком долго, до самого Алексея Михайловича Тишайшего варились в своем соку.
Недаром в середине позапрошлого столетия де Кюстин писал о нас: «Нравы русских, вопреки всем претензиям этого полуварварского племени, еще очень жестоки и надолго останутся жестокими. Ведь немногим больше ста лет тому назад они были настоящими татарами. И под внешним лоском европейской элегантности большинство этих выскочек цивилизации сохранило медвежью шкуру — но лишь надело ее мехом внутрь».
Что до жестокости наших нравов, то тут де Кюстин не прав. Устроить побоище «стенка на стенку» — это мы могли, и поскандалить в очереди за водкой — это было у нас свободно, и вот в настоящий исторический момент у нас выборочно, через нищего, подают. Но лишних едоков на Руси никогда не топили в реках, как в революционной Франции, и смертная казнь в России была отменена за пятьдесят лет до того, как французы пустили в ход гильотину (высота конструкции два метра двадцать сантиметров, вес ножа шестьдесят килограммов) и в одном Париже казнили с тысячу человек.
Что до происхождения нашего племени, то мы те же индоевропейцы, что и французы, и монголоидности в нас сравнительно ерунда. Ну, города наши чем-то похожи на стойбища, ну, не законопослушны мы, как охотники за морским зверем, ну, простодушны и нерасчетливы, как амазонцы, ну, ездим за рулем напропалую, безответственно, — как живем.
А вот француз, напротив, почитает закон наравне со святой Магдалиной, обитает в благоустроенных городах, умеет считать деньги, за рулем ездит, точно перед начальством отчитывается, и наперед знает свою судьбу. Кроме того, он по девственной своей неосведомленности путает татар с разбойниками и считает варварами всех, кто не ведет приходно-расходных книг. Отсюда резолюция: мы, русские, точно не европейцы, даром что голубоглазы, светловолосы и моемся через день.
А впрочем, что такое европеец? Каковы в действительности его характернейшие черты? И, может статься, это мы на самом деле европейцы, а не они…
Если образцовый обитатель нашего континента — это такой узко образованный и строго ориентированный господин, который превыше всего ставит здоровье, семейный принцип и материальное благополучие, который не выходит из дома без носового платка, больше всего интересуется котировками и не читает ничего, кроме газет, то мы нисколько не европейцы, а бог весть что. Но, кажется, Европа прежде всего считалась светочем широкого знания, источником гуманистической мысли, цитаделью благородства, свободы и гражданских добродетелей, если, конечно, мы не заблуждались на этот счет. Если не заблуждались, то вот какое дело: русские — последние европейцы на сей земле.
Спору нет, мы вороваты, не умеем работать, безобразно содержим свои города и веси, но все-таки слишком многое говорит за то, что мы суть последние европейцы на сей земле. Во-первых, мы ориентированы широко, даже всемирно, и нас остро интересует движение французской литературы, здоровье американского президента, погода на Соломоновых островах. Во-вторых, мы больше живем духом, чем физически, как, например, Лейбниц и Блез Паскаль. В-третьих, русский человек не прочь пострадать за выношенную идею, как Овидий и Галилей. Наконец, у нас еще местами читают книги, по-прежнему существует такая вздорная профессия, как поэт, и, отправляясь от иной гуманистической идеи, мы способны обменять жилплощадь на хроническую болезнь. Правда, нам неведомы гражданские добродетели, но зато свободны мы, как никто. Однако и нам недолго оставаться европейцами, поскольку успехи цивилизации налицо. Александр Иванович Герцен еще в середине позапрошлого века писал: «…пора прийти к спокойному и смиренному сознанию, что мещанство — окончательная форма западной цивилизации». Мы только добавим: цивилизации не западной, а вообще. Как-то так сложилось, что чем благоустроеннее общество, чем мощнее его производительные силы, тем проще, пошлее, ограниченней человек. Трудно сказать, по какой причине, но что-то происходит с культурой в исконно-европейском смысле этого слова, когда прогресс достигает известной точки, то есть угасает культура, что называется, на глазах. Только один пример: при большевистской деспотии у нас было не пробиться на вечер поэзии в Политехническом музее; в свободной России писатель считается полусумасшедшим, настоящего читателя поискать. Вот и подумаешь в другой раз: видимо, было бы лучше, если бы мы подольше варились в своем соку.