А ресторан!
О, ресторан!
Попасть в него было непросто даже члену Союза писателей, и требовалось некоторое знакомство с распорядителями, официантами, буфетчицами, чтобы, созвонившись за несколько дней, выпросить столик на двух человек, на четырех человек и оказаться наконец под резными потолками, у громадного камина, среди дубовых колонн, украшенных затейливой резьбой прошлых веков.
Но все кончилось.
Нет более этого Дома, его подъезд мертв и пустынен, а если и заходят сюда иногда неприкаянные писатели, то разве что на гражданскую панихиду по безвременно ушедшему собрату, чей портрет с казенными словами сочувствия выставлен в темном гулком вестибюле.
Правда, в буфете подвального этажа можно иногда увидеть забившегося в угол красноглазого алкоголика, который помнил другие времена и бывал чрезвычайно счастлив, обнаружив в дальнем углу своего прежнего собутыльника, тоже кое-что помнящего из тех шумных и счастливых времен, когда они страстно и убежденно материли литературное начальство, без устали издававшее собственные многотомники, летавшее в Париж с красивыми женщинами, а увешанные орденами гардеробщики подавали этим женщинам дубленки и манто. А на заснеженной улице Герцена, у посольств Бразилии и Кипра, их поджидали машины, в которых сверкающе отражались ночные огни Москвы. Да что машины, этих избранных поджидала жизнь недоступная и соблазнительная. И потому в Пестром зале их материли пьяно, исступленно и бесстрашно.
И это кончилось.
Куда-то исчезло литературное начальство, все эти выверенные и взлелеянные классики, вся эта гордость отечественной литературы. Покинули их шикарные красавицы в благоухающих манто, их дубовые кабинеты заняли нахрапистые качки с выбритыми затылками, а издатели обратили свои взоры к книгам, написанным бывшими ментами, зэками и стукачами. И совершенно недоступным сделался ресторан в Дубовом зале. Отремонтированный и выведенный на высший мировой уровень по ценам и обслуживанию, он стоял пустой и холодный, словно в ожидании людей, которые придут сюда, чтобы предаться горю и безутешности.
Но нет, писатели уже не ходили дальше вестибюля и подвального буфета. За скромный ужин с друзьями по случаю вышедшей книги пришлось бы отдать весь гонорар, полученный за эту самую книгу.
Лишь изредка в дальнем полумраке можно было увидеть молчаливую пару. И ни огня не полыхало в их глазах, ни блеска, словно давно все было сказано, давно решено и осталось только съесть и выпить то, что им принесут. Да и ели-то лениво, ковыряясь в тарелках, и расплачивались, лениво отсчитывая стотысячные купюры, и уходили, чтобы предаться делам более приятным. Он – черноглазый и нагловато-вальяжный, она – естественно, белокурая, с истомой в глазах и с вызовом, но подавленная, все-таки подавленная той суммой, которую кавалер отвалил за этот необязательный в общем-то перекус. Догадывалась, догадывалась бедолага, что он расплатился не только за ужин, но уже за все с ней расплатился.
Быстрой и уверенной походкой Самохин подошел к вешалке, сбросил черное длинное пальто, провел расческой по волосам, смахнул невидимые пылинки с плеч и вопросительно взглянул на Евлентьева, который все еще ковырялся с «молнией» на куртке.
– Заело? – спросил Самохин странным голосом, будто в его вопросе было куда больше значения, чем это могло показаться постороннему человеку.
– Немного...
– Это плохо.
– Почему? – поднял Евлентьев улыбчивый взгляд. – Мы опаздываем?
– Дело не в этом. Есть люди, у которых всегда что-то заедает... Не в одном месте, так в другом, не сейчас, так чуть позже... Ты не из них?
– Надеюсь, – Евлентьев справился наконец с «молнией». Оказалось, что между зубьями попала складка ткани. Потеряв терпение, Евлентьев рванул посильнее – в зубьях так и остался выдранный лоскут.
– Вот это уже обнадеживает, – произнес Самохин, и опять в его голосе прозвучало значение, явно выходящее за пределы случившегося.
– Вот видишь, – облегченно улыбнулся Евлентьев. – Значит, я не так уж плох.
– Посмотрим, – обронил Самохин. Он решительно пересек вестибюль, поднялся по трем ступенькам и ступил на ковровую дорожку, которая шла через холл, увешанный картинами, уставленный стеклянными витринами со статуэтками – видимо, здесь проходила какая-то выставка. Крупные ребята в черных костюмах почтительно отступали в сторону, едва Самохин приближался к ним. То ли они знали его, то ли было в его облике такое, что сразу становилось ясно – этого надо пропустить.
Потом они пересекли бар с грибками высоких стульев. Подсвеченные зеркальные полки были сплошь уставлены самыми изысканными напитками, которые только может представить себе человеческое воображение. Впрочем, вполне возможно, что напитки были не столь изысканные, сколь дорогие. И хотя цены нигде не висели, по непроницаемому виду бармена можно было догадаться, что к его стойке лучше не подходить – разорит.
Евлентьев еле поспевал за своим приятелем. Все привлекало его внимание, во все он хотел всмотреться. Когда они пересекали Пестрый зал со стенами, расписанными хмельными автографами классиков, изгалявшихся когда-то в застольном остроумии, он вообще отстал, вчитываясь в шаловливые стишки. Самохин его не торопил, давая возможность осознать, что он оказался в непростом месте, не для каждого этот Дом, не для шелупони поганой. Евлентьев, однако, не выглядел подавленным или растерянным, разве что заинтересованным.
Сегодня была в его облике и некоторая изысканность, и вполне допустимая неряшливость – белоснежная рубашка, но без галстука, серый ворсистый пиджак, но хорошего, весьма хорошего кроя, синие джинсы скрашивали новые туфли на тонкой кожаной подошве. Осмотрев его мимоходом, Самохин промолчал – видимо, его вполне устроил наряд гостя.
Пройдя по узкому коридору, преодолев несколько ступенек, Самохин и Евлентьев оказались в небольшом белом зале, предназначенном, видимо, для того, чтобы гости подготовились и прониклись до того, как перед ними распахнется сумрачное пространство зала Дубового, высоту и торжественность которого подчеркивали узкие витражи, устремляющиеся ввысь на два-три этажа. Где-то там, вверху, в ложах, тоже были расположены столики, обрамленные резными колоннами.
Дубовый зал был почти пуст.
Настольные лампы, затянутые золотистой тканью, светились призывно, уютно, но пока что на их призывы откликнулись всего несколько человек – в разных концах зала были заняты не то два, не то три маленьких столика.
Самохин, похоже, бывал здесь время от времени, потому что, не спрашивая никого, уверенно направился к камину, расположенному в полутемной нише, под резной лестницей.
– Прошу, – сказал он Евлентьеву, показывая на двухместный столик, уже накрытый, но скромно, чтобы гости могли перекусить в ожидании основных блюд. На столе стояла почти забытая бутылка боржоми, водка, хорошая водка, успел отметить Евлентьев, и две щедрые, слишком даже щедрые порции осетрины горячего копчения, ее белые ломти, кажется, светились в полумраке. Хлеб и вазочка с хреном завершали убранство стола.
– Послушай... Тут уже для кого-то накрыли? – растерянно спросил Евлентьев, не решаясь сесть.
– Для нас и накрыли.
– Но ведь... это...
– Я позвонил сюда заранее.
– Разумно, – признал Евлентьев и только тогда сел напротив Самохина. А тот, не медля, наполнил довольно объемистые рюмки, плеснул в фужеры пенящийся боржоми. Пузырьки празднично вспыхнули, освещенные настольной лампой.
– Рюмки у них не великоваты? – спросил Евлентьев, предчувствуя радость пиршества.
– Профессиональные рюмки, – пояснил Самохин. – Любители пьют из наперстков.
– Тоже верно, – опять согласился Евлентьев, продолжая осматривать зал, впрочем, точнее будет сказать, продолжая восхищаться дубовой отделкой зала.
– Неплохое местечко? – спросил Самохин.
– Честно говоря, я даже не представлял, что такие могут быть.
– Для серьезных разговоров, для красивых женщин, для настоящих мужчин! – рассмеялся Самохин. – Изменим жизнь к лучшему! – И, ткнувшись рюмкой в рюмку Евлентьева, он быстро выпил. Тому ничего не оставалось, как последовать его примеру. И вслед за Самохиным он приступил к закуске.