Расталкивая народ, шел к тетке Харыте крепкий мужчина в полувоенном френче, Председатель.
— Слушаете?! — радостно закричал он. — Вот вы и попались, голубчики, товарищи глухонемые, мои дорогие. Раз слушаете — значит, не глухие. Значит, и говорить умеете! Что и требовалось доказать. Не вышло у вас! Попались! Теперь слушайте меня! Теперь попробуйте не услышать! Сюда вас в пески сослали на перевоспитание, а вам здесь плохо? Глухими притворились! Уши песком засыпало? На север пошлю, кому здесь не нравится, там вам ухи-то прочистят: снежком ототрут, до кровушки! Слушайте, товарищи бывшие кулаки, что вам ваш Председатель скажет! Завтра все на колхозное поле, в степь! Буряков, Попов, Рогозин, — ткнул он пальцем в мужиков, — вы завтра на помидоры отправляйтесь, к Стасову хутору. Ясно? Я говорю: ясно?
Те молчали, смотрели на него не мигая, будто не слыша. Потом повернулись, ушли.
— Королева, Забирюченко, Бойко! На баштан завтра в Пологое Займище поедете, гарбузы сажать. Слышите? — поглядел на баб. Те посмотрели на него не мигая, повернулись, исчезли.
— Вы крестьяне или кто? — закричал чуть не плача. — Земля скоро как камень будет: зубами не угрызешь… Анна! — увидел бабу, что тыквы продавала. — Пшеничная Анна! Поведешь завтра баб на сахарный тростник, в пойму. Культура новая, надо освоить…
Пшеничная Анна, тыкву приладив к голове, как кувшин, мимо Председателя перегруженной ладьей проплыла не дыша. И не вижу будто тебя, и не слышу.
— Ластовкин! — ткнул в мужика с курицей. Тот не дослушав повернулся, ушел.
— Петр! — позвал мужичка в драной фуфаечке. — Рыбаков!
Тут же исчез Рыбаков. На плечах корзину с рыбой, будто с серебром, уносил.
— Боканёва! Подкулачница! Попа возишь? Стой, твою мать!
Быстро уходила молодуха, уводя батюшку под руку, толкая перед собой пустую тележку.
— Канарейки! Слышите меня?
Канарейки, муж и жена — одна сатана: волос желт, лица конопаты, оба пьяны, море им по колено, а уйти некуда: они верблюда продавали. Застыли Канарейки, Председателя увидав, постояли-постояли, да и пошли себе, засвистав вдруг по-птичьему, будто не муж они и жена, а две птички-невелички, две канареечки-пташечки, — идут себе, покачиваются да посвистывают, ничего не слышат. Верблюд сидел в пыли, жвачку жевал, на Председателя сверху вниз смотрел презрительно, как паша. Заело Председателя, плюнул верблюду под ноги, в пыль:
— Не смотри на меня так, козел!
Верблюд повернул к нему голову, скучно пожевал губами, вытянул длинно шею да как плюнет в него!
Весь в зловонной пене Председатель стоял.
— Ничего! — сказал верблюду, утираясь. — Ничего! В колхоз пойдешь! На скотный двор! Я тебя заставлю власть уважать!
Отошел, утираясь.
Древняя старуха к Председателю кинулась, кукурузный початок тычет в лицо, беззубым ртом улыбается: на, мол, купи.
— Отойди, — отмахнулся, — старая.
Та все тычет.
— Или ты меня не слышишь тоже? — погрозил.
Та ухо подставила, спросила:
— Ась?
— Уйди от меня, бабка!!! — заорал что есть мочи прямо ей в ухо. — Стрелять вас надо! Кулачье недобитое! Враги! Всех, всех расстрелять!
Отскочила от него старуха, кукурузный початок в пыль бросила — и бегом от Председателя.
— Все ваше племя жадное! — ярился Председатель. Шел по торговым рядам. — От детей до стариков! Всех до одного! Как бешеных собак! Перестрелять!
Люди спешно уходили, бросая товар. Убегали.
— Подайте Христа ради! — стоял у рядов Чарли, выклянчивал.
Председатель обернулся:
— Ты откуда? Из детдома? Я Тракторине Петровне просигнализирую: опиум агитируешь! Вон отсюда!
Побежал Чарли. Дети и тетка Харыта тоже убегали, сев на лошадку.
На пустынной базарной площади осталась одна Ганна.
— А ты откуда? — спросил Председатель Ганну. — Из детдома?
Ганна молчала. Молча смотрела.
— Что, тоже из этих? Из глухонемых?! — с издевкой спросил Председатель.
запела Ганна.
Она пела и пела, глядя вверх. На небеса.
16
В столовой пир стоял горою. На тарелках вперемешку лежали: хлеб, картошка, сало, лук, лепешки, жареная рыба; огромная тыква, развалясь, посреди стола лежала. Рядом с каждой тарелкой — крашеное яйцо.
Тетка Харыта разрезала что-то на пирог похожее, по кусочку всем давала. Подходили дети по очереди, забирали кусочек, на ладошке держа, отходили.
Вера подбежала:
— Это что? Торт?
— Это пасха, Верочка, — отвечала тетка Харыта. — Святое кушанье. Надя, Люба, подходите!
Надя с Любой тетку Харыту не слышали: они крашеными яйцами с Маратом бились, с братиком.
— Кто чье яйцо разобьет, тот и забирает его, — объяснял Марат сестренкам правила.
Ударил красным по ихним желтеньким, разбил, стал забирать.
Надя свое отдала. Люба кричит:
— Не по-честному бил! Острым концом по тупому! Давай перебьем!
Перебили. Разбила Люба красное яйцо, схватила его.
— Мое! — кричит.
Почистила быстро и — раз — проглотила. К тетке Харыте подбежала:
— Дайте мне кусочек! Исты хочу, исты!
Чарли Булкину рассказывал, мокрым пальцем слезы на щеках рисуя:
— Я заплакал и говорю: дяденька, подайте ради Христа. А он мне отвечает: опиум у меня просишь? Вон, говорит, отсюдова! А не то расстреляю!
— Опиум — это что? — спрашивал Булкин.
— Помнишь, мы с тобой в том году белены объелись, ходили как пьяные…
— Чарли! — позвала его тетка Харыта, кусок отрезала. — Это тебе. А этот, последний, самый сладкий, — Ганне… Ганна! — позвала. — Где Ганна?
— А она на базаре осталась, — сказала Конопушка.
— Как же так? — растерялась тетка Харыта.